Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В военной тюрьме в Мункаче я провел шесть недель. Ежедневно меня водили на допрос, пытаясь выведать у меня, кто из возвратившихся через Молодечно венгерских военнопленных является коммунистом. При этом называли разные фамилии и показывали фотографии. Мне не трудно было все отрицать, так как в действительности и фамилии были все незнакомые и по фотографиям я никого не узнавал.
Однажды следователь предъявил мне ту самую брошюру, девять экземпляров которой я отослал из Молодечно в Венгрию. Этот экземпляр был сильно затрепан — заметно было, что он уже во многих руках перебывал.
— Давал ты эту брошюру Григорию Балогу?
— А кто такой Григорий Балог?
— Будет валять дурака! — закричал на меня следователь, хватив кулаком по столу. — Не сознаешься, на цепь посажу!
Немного погодя мне дали очную ставку с Балогом. Он оказался приземистым гусаром с рыжеватыми усами, постоянно залезавшими ему в рот.
— Рядовой Григорий Балог, — сказал следователь, — вот этот солдат признался, что передал тебе эту книжку.
— Чтоб ему издохнуть, он нагло врет, — спокойно отозвался Балог. — И на том свете не найти ему покоя!
Я открыл было рот, чтобы восстановить истину, но следователь накинулся на меня:
— На цепь посажу, если только вздумаешь отрицать теперь то, в чем раньше сознался!
Видя, что Балог и без меня справится, я предпочел хранить молчание. Минут десять, если не больше, он подробно объяснял, пересыпая свою речь немилосердной божбой и проклятиями, как он нашел эту книжку в своей фуражке — дьявол ее знает, как она туда попала, — и решил сохранить ее: «быть может, еще пригодится: наверно там молитвы или что-нибудь в этом роде…»
— Но когда ты начал читать, то ведь увидел, что это за книга?
— Как же мог я читать эту книгу, господин поручик, коли я неграмотный?
— По твоим бумагам, однако, значится, что ты три года посещал школу. Ты это тоже отрицаешь?
— Как же я посмею это отрицать? Что правда, то правда. В школе я точно был. Только дело-то в том, что летом отец меня в школу не пускал, надо было по хозяйству помогать, зимой же — босиком по снегу — мать не пускала. «Не в попы собираешься», — говорила она. И правильно говорила, упокой господи ее душу!
Тут следователь прервал Балога, закатив ему здоровую затрещину. Нас увели обратно в тюрьму.
Неделю спустя нас обоих отправили обратно за Дунай, в лагерь для ненадежных элементов.
За сутки, что мы пробыли вместе в дороге, времени было достаточно, чтобы узнать друг друга. Но Балог меня сторонился. Он отказывался поверить мне, что я не выдавал его.
— Зачем было следователю врать?
— А мне зачем?
— У тебя петля на шее — потому и врешь.
— А у следователя золотые звезды на воротничке, оттого он врет.
Этот довод поразил Балога, но все же его сомнений не рассеял.
— Уж вам только потешаться над мужиком-простаком…
— А почем ты знаешь, что и я не мужик?
— Рассказывай…
В лагере жилось недурно, пища была более сытая, тюфяки — мягче и работать не принуждали.
По утрам происходило «обучение»: двое одноруких офицеров, поручик и подпоручик, поочередно объясняли нам, кем была вызвана война, что такое родина, что такое социализм и кто такие большевики. Особенно занимательно преподавал подпоручик.
— Социализм — это выдумка Маркса, — разглагольствовал он обычно. — Маркс же был сыном одной сербской монахини, прижитым ею в преступной связи с лекарем-евреем из Вены. Сам он отбыл тюремное наказание в Иллаве.
В лагере я встретил нескольких знакомых. В день приезда я повстречался с военным врачом Гюлаем. Вначале я не узнал его, потому что он был в штатском и отрастил себе усы и бороду. Он же сразу узнал меня, хотя встречались мы с ним лишь однажды, когда он удалял у меня из глаза железную стружку. Мы обменялись крепким рукопожатием.
— Секереша присудили к четырем годам тюрьмы, — сообщил он мне, — а Гайдоша — к трем. Что касается меня, то я не оказался замешанным ни в историю с листовками, ни в забастовочное движение.
— А как, скажите, подавили забастовку? — спросил я.
— Вы ведь знаете, что женщины — главным образом съехавшиеся на базар крестьянки — разгромили военные склады? Солдаты им в этом не препятствовали, но ночью прибыли две роты солдат-босняков и рота жандармов с пулеметами. Под утро нас всех забрали. Тех, кто не соглашался немедленно стать на работу, отдали в солдаты. В Вене к тому времени забастовка была подавлена, а в Будапеште социал-демократические лидеры предали бастующих… Короче: мы потерпели поражение. Но не всегда так будет…
Я тоже рассказал ему все, что произошло со мной за последние пять месяцев. Когда я дошел до того, как я во Львове познакомился с Пойтеком, он прервал меня.
— Ну, об остальном — о Молодечно и прочем — я уже знаю.
— Каким образам?
— Мне все рассказал Шмидт.
— Шмидт? А кто это такой?
Тогда Гюлай познакомил меня с тем белокурым солдатом в очках, который в Молодечно передал мне брошюру Бела Куна.
— Я так и знал, — сказал он, — что мы рано или поздно встретимся.
— Лучшего места для встречи, чем концентрационный лагерь, и придумать нельзя, — засмеялся Гюлай.
— А и правда: что может быть лучше, чем быть неблагонадежным элементом! Ну-с, братец, а теперь нужно учиться и учиться.
— Теперь мы уже его пристроим, — сказал Гюлай.
Уже в день приезда я узнал, что не только поручик с подпоручиком занимались нашим обучением — Гюлай и Шмидт тоже вели регулярные занятия с солдатами. Меня принял в свой кружок Шмидт.
Вечером, когда офицеры садились в офицерском собрании за карты, Гюлай отсылал дежурного унтер-офицера в солдатскую лавку выпить за его здоровье. Если же унтер-офицер на это не соглашался, то его уговаривали выпить за здоровье короля Карла или императора Вильгельма — от этого ни один унтер-офицер не в силах был отказаться, как ревниво ни относился он к своим служебным обязанностям.
Тогда Шмидт открывал книгу и принимался нам читать и объяснять.
— Итак, «Чего же хотят большевики?»
Занятия обычно удавалось вести часа полтора.
Как-то раз, на второй неделе моего пребывания в лагере, Григорий Балог отвел меня в сторону.
— Я тебя, брат, кой о чем просить хочу, — только ты меня не выдавай…
— То есть, как это так? Что это значит: не выдавай?
— Я же случайно сюда попал — совсем я не такой изменник своей родины, как вы все. Вот я и боюсь… Очень мне обратно на фронт не хочется — у отца родного не жилось мне так хорошо, как здесь. Поэтому ты уж меня, ради Христа, не выдавай…
Я успокоил его, что буду нем, как рыба, но Балог все же продолжал тревожиться. Я передал Шмидту об этом разговоре, и он принял его в свой кружок. Две недели сидел Балог с нами, внимательно слушал, но вопросов не задавал и в спорах не участвовал, хотя когда касались вопроса, «кому принадлежит земля?», то всегда обращались к нему.
Григорий Балог все продолжал опасаться, как бы мы его не выдали начальству, а под конец сам выдал всех нас.
Положение австро-венгерской армии становилось день ото дня тяжелее, да и немцы стали отступать из Франции.
— Болгары по горло сыты войной, они уже сложили оружие, — сообщил нам как-то Гюлай, всегда первым узнававший всякие новости.
— Ну, стало быть, шабаш! — воскликнул Шмидт. — Завтра начинаю укладывать свои пожитки…
Вечером занятия шли куда оживленнее, чем обычно. Фельдфебель отправлялся выпить, часовой же сидел вместе с нами и слушал. Офицеры шумно пировали в офицерском собрании. Мы могли быть спокойны — никто нам, повидимому, не собирался мешать.
Шмидт был особенно в ударе, рассказывал нам всякие эпизоды из военной жизни и из русской революции. В этот день он не говорил, как обычно, о пролетариате, о крестьянстве и буржуазии, а рассказывал о металлисте Семене Ивановиче, который при взятии Кремля у белых юнкеров, несмотря на полученные четыре раны, продолжал все же сражаться; о батраке Григории Степановиче, который кинул через окно ручную гранату в сидевших в комнате офицеров; о Сергее Ивановиче, который…
Тут внезапно дверь распахнулась, и к нам в помещение ворвался прапорщик в сопровождении восьми жандармов.
— А-а, сволочи! — заорал прапорщик и кулаком ударил Шмидта по лицу. Очки разлетелись вдребезги, и лицо Шмидта окрасилось кровью.
Этой же ночью полковник, начальник лагеря, учинил нам всем строжайший допрос. Григорий Балог сослужил нам хорошую службу. То, что он не успел рассказать раньше, он дополнил теперь. При этом он немилосердно врал.
— Унтер-офицер Шмидт, — показывал он, — говорил, что собирается кинуть ручную гранату в офицерское собрание…
На следующее утро всех нас, восемнадцать человек, отправили в Будапешт.