и отдать в руки правосудия – преступление. Тебя, на чьих руках кровь Его, причислят к лику Святых, а меня ждет Остров Одиночества на эоны лет и проклятие имени моего во веки веков – это ли не Царствие Божье?
Он закрыл лицо руками и затрясся в рыданиях:
– Господи, зачем я согласился на Это? Груз сей невыносим, мне страшно.
Я смотрел на него с щемящим сердцем, сейчас Иуда напоминал маленького беззащитного ребенка. Мне хотелось обнять худые трясущиеся плечи, утешить его, но я уже видел Великую Книгу и знал неизбежное.
– Лонгин! – вдруг очнувшись от рыданий, воскликнул Иуда. – Где твое копье? Ударь лучше меня, я не хочу завтрашнего дня, я не смогу завтра и не выдержу потом. – Он снова затрясся всем телом и уронил голову на руки. Мимо нас протекал людской поток, кишащий страстями и желаниями, радостями удач и горестями разочарований. Мы же сидели на своей скамейке, как на острове, таком же одиноком, как и место, подготовленное для Иуды после его возвращения. Мы ведали, что творили, но истинная глубина опыта его души нам обоим была неподвластна. Он решился на поступок, который большинство из тех, кто проклянет его, совершают ежедневно, но по отношению не к Сыну Божьему, а к самому Богу, меняя Его Вечную Любовь на сребреники сиюминутного достатка. Не Иуда ли ответит за всех предающих, как Иисус спасет всех согрешивших? Я задумался о своей грядущей роли. Облегчить страдания, не сняв Его с Креста, не омыв раны Его, не смазав бальзамами их, не напоив страждущего водой, но просто остановив сердце Его бронзой наконечника и… все, я святой. Нет ли путаницы в том, как они – я посмотрел на хохочущих торговцев, поймавших воришку и подвесивших его за ноги, – будут трактовать деяния наши? Я обнял Иуду. Он вздрогнул, обмяк, но руку не убрал.
– Я не могу этого сделать, друг, ты же сам знаешь. – Слезы навернулись на моих глазах. – Он простит, Он уже знает о нас, Он есмь Любовь, и она одинаково разлита на всех. – Теперь я не мог сдерживать слез.
Люди проходили мимо нас, сквозь нас, они наступали на наши ноги, на наши одежды, на наши судьбы. Островок-скамейка, приютивший две души накануне Выбора, постепенно погружался в океан Вселенского бытия. Мы сидели, обнявшись, и думали о Христе, о завтрашнем дне, в котором ничего нельзя поменять, потому что наши души дали согласие там и все уже произошло здесь.
Иуда поднялся.
– Лонгин, мы увидимся когда-нибудь? Если мне будет даровано прощение и новое воплощение, я хотел бы такого друга.
Я посмотрел на него снизу и сказал:
– Я буду спускаться к тебе, на Остров.
– А если тебя не пустят?
– Я буду просить и молиться.
– Мне нужно готовиться предать Христа, – вдруг очень спокойно сказал Иуда. – Пока я не совсем готов к этому. – Он кивнул мне и шагнул в разноголосый поток, сразу смывший его суетливой волной.
Я остался на острове один. «Кто мы в руках Господа? – задался я вопросом. – Мелкие игрушки, переставляя которые по собственному разумению, Творец изучает Свой Мир, или титаны, посланцы Его и со-Творцы, обладающие свободой менять Мир, созданный Им?» У меня ответа не было, ответ был у Иуды. Я поднялся со скамьи и сделал свой шаг…
Поэт
О скольких судьбах помнишь Ты
Среди вселенской суеты?
Я помню только о своей.
Все судьбы – словно реки в ней.
Кибитку беспощадно трясло, размокшая от дождей дорога была разбита окончательно и представляла собой причудливый узор колей. Угодив в одну, повозка двигалась более-менее плавно, раскачиваясь из стороны в сторону на ухабах, но вот выбранная возницей колея пересекалась другой и перепрыгивала в нее, и все содержимое багажа, а также желудка седока взлетало и вместе с грохотом кибитки возвращалось в лоно матушки-земли под крепкое словцо ямщика, произнесенное самым невозмутимым тоном.
В одной фразе он успевал помянуть отчизну, дороги, царя-батюшку, мастера, ковавшего обода, и заодно всех святых. Поэт, а в кибитке находился именно он, смущенно улыбался при этом и потирал ушибленный давеча бок. Пейзаж вокруг уже много часов был неестественно сер, уныл, и в голове веялось что-то под стать, неухоженное:
Что боле мучит трезвый ум?
Грязь умирающего лета
Или балов веселый шум,
Где тайный взор пьянит поэта?
Он задумался, воспоминания унесли в далекий летний вечер. Там, в бальном зале, среди блеска начищенных пуговиц мундиров и шуршания кринолиновых юбок возникла Она, точнее, ее глаза. Он вновь осязал, прочувствовал, прожил то прекрасное мгновение:
Я одиночеством несом
В толпе безликости и скуки,
Но, прерывая вечный сон,
Меня коснулись твои руки.
Дорога сделала резкий поворот, кибитка наклонилась.
– Держись, барин! – крикнул ямщик, натягивая вожжи. Поэта прижало щекой к стенке, и в память влетела первая пощечина, сколько их было потом, он усмехнулся:
Дерзать и дерзить.
Где теряется нить?
Одно от другого
В себе отделить.
Отчего-то вдруг вспомнилась матушка, или, если не кривить душой, ее отсутствие в его жизни. Папенька, сестры, няня, а вот маменька – он не мог вспомнить ни лица, ни жеста, ни одежд, ни фраз. Странно, но она действительно отсутствовала в памяти. От этих мыслей возникло тянущее чувство в левой груди, возникло желание почесать это место, но лень было расстегивать пиджак и рубаху. Пройдет, решил Поэт.
В объятьях многих женщин
Я испытал и сладость, и покой,
Но так и не коснулся той,
Кому на Небе был обещан.
Беспокойство в груди усиливалось. «Надо бы посмотреть, что такое», – подумал Поэт и уже было прикоснулся к пуговице, как очередная ухабина подбросила его чуть не до кофра кибитки. Ямщик загоготал:
– Держись, барин, недолго осталось!
Поэт уперся обеими руками в сиденье, стараясь сохранить равновесие. Дорога пошла под гору, кибитка разгонялась, проглатывая мелкие неровности почти без тряски. Ямщик, смачно нахлестывая лошадь, голосил на всю округу:
– Когда б я милую в лесу
На узенькой тропиночке
Поймал за длинную косу,
Дрожали б все осиночки!
Из кибитки казалось, что окружающее пространство сворачивалась в трубу, центром которой была необъятных размеров спина мужика с хлыстом, который, ритмично работая правой рукой, разгонял и без того несущуюся с горы повозку. У Поэта от такой скорости начала кружиться голова, и он прикрыл глаза: перед ним, лицеистом, Учитель, в руках у него листок с только что написанным текстом. Пожилой, видавший разное преподаватель водит взглядом по строкам, и его глаза, работая