Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да…
— Именем бабушки! У меня бабушка была! Какие наливки делала! Много я потом разных бабушек видел, но таких наливок нигде не пивал.
Чехову принадлежит и знаменитый устный рассказ о белых слонах на Знаменской площади. Действующими лицами в нем являются опять-таки железный старик Влад. Тихонов, Дедлов (Кигн) и уж не помню кто еще. Он настолько известен (кто только над ним не смялся!) — что я не привожу его здесь.
У нас не раз ставили вопрос: что такое Чехов в политическом отношении? Пытались определить эту крупную литературную фигуру как гражданина, и ни к чему не пришли. Сейчас в известной части печати (в Москве) началась даже травля Антона Павловича, как писателя совсем не нужного, для борьбы непригодного, нытика и т. д. Короче, не крупнейший талант, отметивший собою целую эпоху в нашей словесности, — а отброс и в лучшем случае только легкое чтение для сытых буржуев. И несправедливо, и глупо, как всякая оценка, производимая узкопартийными людьми в шорах, с миросозерцанием короче своего вздернутого ноздрями вверх носа. Но в одном нельзя отказать этим новым судебным приставам печати. Они, действительно, признав Чехова непригодным для своей пропаганды, — стали на верный путь. Он сейчас в этом хаосе, тщетно ожидающем всемогущего «да будет свет!», был бы не нужен. По существу, Антон Павлович и в свое время был врагом всяких насильственных переворотов. Сколько раз в той же Ницце подымался вопрос о неизбежности революции в России. Мы — Ковалевский, я, Джаншиев — горячо отстаивали ее своевременность и необходимость, Чехов, один из убежденнейших сторонников эволюции, с чувством внутренней боли отзывался о возможности переворота, продиктованного злополучным, тупым и невежественным царствованием Ананаса III, как звали тогда императора Александра Александровича за роковую фразу его вступительного манифеста — «а на нас лежит обязанность», — отменявшего всякое поступательное движение вперед и санкционировавшего эпоху «точки». Поклонник эволюции — (помните в «Трех сестрах» у полковника Вершинина?) «этак лет через двести», Чехов в политическом отношении был человек довольно беззаботный и на все партийные программы, вожделения и работы смотрел сверху вниз и настолько сверху, что даже не замечал, есть ли там что внизу или нет. Еще ошибочнее было бы считать его кадетом. Я никак не мог бы представить себе Антона Павловича в Государственной Думе, заседающим под отеческим крылом Милюкова, Винавера и их присных, как бессилен был бы вообразить его сотрудником газеты «Речь», если бы он дожил до созыва нашего парламента. Замысловские и Келеповские в нем вызвали бы брезгливое отвращение, а Репетиловы вроде Керенского — веселый смех. Если хотите, это был скорее анархист-индивидуалист, хотя оригинальный склад его души вывел бы Чехова из каких бы то ни было рамок. Он никак не умещался бы в них и стер бы себе до крови локти и колена в их рожнах, решетках и заставах. Я думаю — художник прежде всего, Чехов как гражданин был неисправимый мечтатель о всеобщем счастье человечества, мечтатель об идиллии вечного мира, благоденствия — опять повторяю, лет через двести, когда нас с вами не будет, а нам лишь бы дожить в тишине и спокойствии. Поэт и мечтатель — он, как только дело касалось лучшего устройства нашей жизни, отходил в сторону, терял все свои драгоценные свойства реалиста и трезвого наблюдателя. Впрочем, был ли он настоящим реалистом? Ведь в самых его реальных произведениях действительность является обвитою полупризрачными сумерками, скрадывающими резкость и определенность очертаний. И самый смех его — не тот презрительный, оплевывающей маленьких людей ядовитою слюною, оподляющий будничные недостатки серенького мира, а добродушный, снисходительный, в котором каждый почувствует доброжелательного брата, всем своим любвеобильным сердцем прилепившегося к этой изображаемой им яви.
Да, Чехову, разумеется, сейчас не было бы места в печати.
Не потому, что самой печати нет. В громах и ураганах нашего катаклизма никто не услышал бы его голоса.
А может быть, и не захотел бы услышать.
Чехов ведь не умел ни предостерегать, ни вести за собою толпу, ни удерживать ее от стихийных порывов. Он бы остался — в своем темном кабинете, в углу под слабым светом закутанной в зеленый абажур лампы, — рембрандтовской фигурой, одинаково чуждой и подлому насильническому прошлому, и вихрю социалистической мести, творящей сейчас свой, быть может, и жестокий, но вполне заслуженный нами правеж.
Поэт отечественной протоплазмы, любивший Россию такою, как она есть, — он бы не угадал того таинственного будущего, к которому бурно и бешено стремятся ее творческие силы, и не только не угадал, но, пожалуй, и проклял водополье, смывшее все, чем он привык любоваться. Как бы он представил себе Епиходовых, несущих во главе революционных воплениц красные знамена в багровый мрак, разрываемый мгновенными зигзагами гневных молний!
Не сомневаюсь, что его вера в Россию выдержала бы и такие испытания, через которые наше отечество сейчас проходит. Я помню, как-то у меня собрались случайно Владимир Соловьев, Чехов и еще не помню кто! Это было задолго до Маньчжурской войны, и Соловьев прочел свое известное стихотворение, проникновенно предсказывавшее страшные события на нашем Дальнем Востоке. Они были первым предостережением отечеству, внезапно остановленному в своем движении вперед гибельною эпохою точек. Чехов задумался, потемнел даже. И потом вдруг встал и заговорил горячо, возбужденно, даже, я сказал бы, гневно, совсем не похоже на него и по возбуждению, и по языку:
— Выдержим, и не такое еще выдерживали. Край громадных масштабов. Нельзя его судить и отпевать по событиям сегодняшним. Они пройдут, а Россия останется. Останется! Мы переварили и монгольское иго. Оно только сплотило нас. Пожалуй, тогда удельные княжества впервые поняли, что они только отдельные члены великого народа. И 1612 г. мы сумели пережить и еще сильнее стали после. Я уж не говорю о 1812-м. Это была ошибка Александра I Германского на русском престоле. И я вижу, что нас ждут великие бедствия. России надо рассчитаться за все свое прошлое. Родовые боли мухи или слона различны. Представьте, в каких гигантских страданиях должна родиться новая Россия в конце XX века. И они неизбежны. Великому народу и гигантские болезни. Только не надо терять веры в свой народ, какой бы он ни был!
Сейчас я вспоминаю эти слова. В самом деле, то, что мы предвидели, пришло на 50 лет раньше, да ведь и события, его вызвавшие, — пятилетняя мировая война — могли взболтать громадный океан России, а бури этого океана нельзя сравнивать с бурей в стакане воды. Ведь с Петра Великого мы не переживали такого страшного перелома. Тогда в преобразованиях венценосного революционера (потому что П. В. был настоящий революционер!) перерождалась новая Россия, а теперь в недрах нашего отечества перерождается весь мир, вся вселенная. Если нам так тяжко — не надо забывать, что императорская власть, со дня освобождения крестьян, более 50 лет — полвека — боролась с народным образованием. В 35 лет выросли из безграмотных болгарских райи грамотные Болгария, Сербия, Греция. И ход нашей революции в просвещенном народе был бы иной. Думаю, и Чехов — с его верою в великую свободную Россию — не поколебался бы в ней и теперь.
Перед Маньчжурской войной я его еще раз встретил за границей.
Он очень поддался. Недуг изменнически, неотступно делал свое…
— Вы все счастливцы… Все, кроме меня.
— Это как? Теперь, когда вас уже не пугает нужда я вы можете работать, когда и как хотите!
— Вы будете жить, когда меня зароют.
Через год я возвращался, утомленный, с Лаоянских позиций.
Только что окончился бой, один из тех, в которых гибла старая Россия, тяжко расплачивавшаяся за свое равнодушное, покорное, тупое рабство. Позади еще глухо ахали крупные орудия. Маньчжурские дали уходили в сизый туман. Едва-едва намечались в нем китайские ольхи с круглыми темными шапками омелы. Под ними, точно ощетинившиеся драконьи хребты, прятались причудливые кровли кумирен.
Навстречу — какой-то незнакомый офицер.
— Слышали?
— Что?
— Чехов умер!
И голос у него дрогнул.
Отвернулся, чтобы не выдать волнения.
Я вдруг почувствовал, как и он: оба мы утратили дорогое, милое, близкое. Я — в последнее время редко встречавшийся с Антоном Павловичем, он — и вовсе с ним не знакомый… Острая боль обиды. Совершилась злая шутка над человечеством. Великая и бессмысленная несправедливость.
Эта коротенькая фраза:
— Чехов умер! — стерла из памяти зрелище только что виденных отчаянных наступлений, упорного боя одних, паники других, тысяч разбросанных по залитой кровью земле продырявленных трупов, перемешанных с грязными лохмотьями и тоже похожих на лохмотья. Погасли стоны раненых, грохот барабана, рев далеких пушек и визгливые стенания разрывавшейся шрапнели.
- Воспоминания - Елеазар елетинский - Прочая документальная литература
- О, Иерусалим! - Ларри Коллинз - Прочая документальная литература
- На внутреннем фронте Гражданской войны. Сборник документов и воспоминаний - Ярослав Викторович Леонтьев - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / История
- Жили-были… - Сергей Иванович Чекалин - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / Публицистика
- В боях за Октябрь - Яков Ильич Весник - Прочая документальная литература