Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Грешники мы… Пьяницы… Блудники… — лопотал он всю дорогу туда.
Красное вино у Гнедича было превосходное и страшно подняло в Тихонове ужас перед бездною его нравственного падения.
— Нет нам прощения!
— Отчего же, — протестовал Далматов. — А я надеюсь. Вот например, Ной, на что уже безобразничал, последние штаны пропил, а все-таки попал в святые. А Лот… Обрадовался, что жена в соляной столб обратилась и сейчас же с собственными дочерьми. Да еще как с пьяных глаз тоже…
— Не ври, Вася. Соляной столб был потом…
— А все-таки ради него Господь чуть Содом не помиловал. Вот какие были праведники!
— Неужели праведники?
— А то как же! Надейся!
— Не верю. Не может этого быть. Впрочем, в Ветхом Завете чего не было!
— Вспомни Давида! Надейся, Володя.
— Боже мой, Боже мой! Весь я в грехе, весь по уши в грязи.
— У тебя дома ванна есть.
— Нет, я по субботам в баню.
— Ну так вот. Авось до субботы не умрешь. На тот свет чистым попадешь. Точно на бал.
Я простился с ними у Исаакиевского собора и пошел к себе. Жил я тогда в Hotel d'Angleterre, напротив. Потом уже В. П. Далматов очень картинно рассказывал, что происходило за ранними обеднями в это утро. Сцены, переданные им, совершенно не сходятся с «Воспоминаниями» Вл. Тихонова, напечатанными в «Историческом Вестнике». Где правда — не знаю. Вл. Тихонов этому эпизоду придал мрачный характер покаянного самобичевания, участие в котором не совсем свойственно было тогда еще жизнерадостному, неудержимо веселому и скептическому Чехову. Впоследствии он очень изменился, но в ту пору А. П. умел и любил посмяться и всех заражать комизмом создаваемых им положений. Думаю, что сам великолепный импровизатор В. П. Далматов уже от себя прибавил хождение по церквам после Благовещенской. Как ни кратко было посещение каждой из них и как ни длинны ранние обедни, едва ли бы эта компания, точно целиком выхваченная из сцен Бомарше, успела все рассказанное проделать, даже если бы к ее услугам были буцефалы Александра Македонского. Привожу все это полностью, потому что уж очень характерна была в них фигура самого рассказчика, тоже крупного лица в истории русской сцены. Надо прибавить еще, что действующие лица иногда собирались у меня, а так как перед тем в Петербурге была холера, то в моем шкапу хранился еще большой запас коньяку, настоянного на калгане. О нем-то и упоминает В. П. Далматов в своем, как мне кажется, анекдотическом сказании.
Весь рассказ этот идет уже от лица В. П. Далматова.
Приехали в Исаакиевский. Сумрак. Трепет огоньков. Чуть мерещатся тусклые ризы. Длинная черная фигура едва выступает из мрака. Читает.
Тихонов бух на колени.
— Пьяницы мы, грешники… Прости меня, непотребного.
Слезы на глазах.
— Никогда! Обет даю. На изнанке иконы напишу: вина отнюдь.
Опомнился.
— Этого вина! Крепкое оно, Господи, выдержанное в погребе у Рауля! Плоть наша немощная.
Чехов рядом серьезно:
— Кстати, Володя, вспомни: у Немировича — от холеры спирт на калгане настоянный остался. Клянись и его никогда! Ишь, как он тебя прошиб.
— И калгана ни под каким видом. Негодяй Василий Иванович: он не меня одного. Он и Кигна (Дедлова) этим калганом свалил. Господи, это уж не на мне, а на нем грех. С него, нераскаянной души, и взыскивай.
Чехов опять суфлирует:
— Плачь, Володя, плачь! Много тебе за твои пьяные слезы простится. Слушайте же, ну если человек обеты даёт этой марки не пить! Как же Богу не обратить на него внимания! В Москве у нас есть водка такая — «Очищенная слеза».
— Свинья я перед тобою, Господи! Ты видишь — свинья.
— Копченая!
— А все-таки я знал, что ты меня любишь…
— Неужели Бог ветчину ест! Опомнись.
— Больше, чем Чехова и Немировича. Зачти мне, Господи, их издевательства надо мною…
Отмолился он, вышли.
— Мало! — решил Чехов. — Слушайте же, неужели чуть поплакал и довольно? Валяй к Благовещению.
— Да, хорошо у Благовещения, — пускал Тихонов слюну на губы. — Очень хорошо у Благовещения… Дьякон там. Двенадцать рюмок поставит в одну шеренгу и сейчас им перекличку. И закусывает только по двенадцатой, да и то — хлебца понюхает. Святой человек.
— Какие у тебя мысли, Тихонов? А еще каяться едешь! Опомнись!
— Бог мне теперь радуется… Больше, чем девяносто девяти праведникам… Праздник я ему устроил, Богу! Немирович будет гореть в геенне неугасимой, а я прохладою райской упьюсь…
— Даже и в раю упиться хочешь… Ах, Володя, Володя!
У Благовещения Тихонов уже не плакал, но усердно бил себя кулаком в богатырскую грудь. «Я старик железный!» — любил говорить он. Действительно, человек был силы необыкновенной. Сам на себя врал: был-де гусаром гродненским, а через полчаса: я крючником на Волге — на пароходе во какие тюки носил. Начнешь разбираться, и понять не можешь, когда он гусаром служил, а когда крючником. Выходило как будто — в одно и то же время.
— Молись, Володя, молись! — поощрял его Чехов.
— Господи! Прости и Немировичу. Вспомни, как он, не предупреждая, угостил меня спиртом на калгане. Чем я тогда виноват был, что немецкого булочника за нос в вас ист дас вытащил? Пусть и Немирович ответит. Из-за него я в участок тогда попал… Хорошо, что к знакомому приставу. Пили мы тогда с ним ликеры. Джинджер! Прости меня, недостойного!
И окончательно распустил губы.
— Нет… Ты многомилостив. Ты и Немировича простишь… У него в шкапу всегда хорошая мадера есть…
— Мало! — мрачно чудил Чехов. — Всю жизнь, слушайте же, пакостил и думает двумя церквями отделаться. Тоже гусь… Гайда на Сенную.
Продемонстрировал Тихонова у Спаса на Сенной и потом повез его к Владимирской Божьей Матери.
На Сенной наш кающийся был гораздо спокойнее и молился уже за нас.
— Господи, прости их, подлецов. Насмешники они. Негодяи! Нашли, кого по домам Божиим возить.
У Владимирской — уже озлился и начал нас Богу ругать.
— Тебе, Господи, нечего рассказывать. Ты сам сверху отлично видишь, какие они. А еще писатели! Соль земли — подумаешь! Везде печатаются, а кто их читает! Какие гонорары им платят!
Но под конец — когда мы его хотели в Александро-Невскую лавру возить — остервенел и чуть не с кулаками полез на нас. На обратном пути остановил извозчика.
— Пойду топиться.
— Слушай же, Володя. Ведь ближайшая прорубь далеко. Лучше же завтра со свежими силами. Нельзя же на такое дело, не отдохнув. Сам ты говоришь, что у Немировича в шкапу какая-то особенная мадера есть…
— И херес!
— Ну вот видишь: и херес. Что ж, их так оставлять? Побойся Бога.
— Я доказал, что боюсь: зарок дал.
— Так зарок на красное: понте-кане, выдержанное в погребах…
— Рауля.
— Как видишь. Я свидетель, что о хересе и мадере ни в одной из церквей никаких обетов не произносил.
— Верно?
— Еще ж бы!.. Ну, а завтра я, как доктор, осмотрю тебя. Мы подпишем протокол, что ты в полном разуме и твердой памяти. Надень чистое белье — и ступай топиться. Никто тебе не помешает.
— Никто? Побожись.
— Ах, Володя, а еще только что молился. Забыл: не призывай имени Божьего всуе!
— Тогда клянись гробом своей матери.
— Да она у меня, слава Богу, живая!
— Все равно… Бабушка умерла?
— Да…
— Именем бабушки! У меня бабушка была! Какие наливки делала! Много я потом разных бабушек видел, но таких наливок нигде не пивал.
Чехову принадлежит и знаменитый устный рассказ о белых слонах на Знаменской площади. Действующими лицами в нем являются опять-таки железный старик Влад. Тихонов, Дедлов (Кигн) и уж не помню кто еще. Он настолько известен (кто только над ним не смялся!) — что я не привожу его здесь.
У нас не раз ставили вопрос: что такое Чехов в политическом отношении? Пытались определить эту крупную литературную фигуру как гражданина, и ни к чему не пришли. Сейчас в известной части печати (в Москве) началась даже травля Антона Павловича, как писателя совсем не нужного, для борьбы непригодного, нытика и т. д. Короче, не крупнейший талант, отметивший собою целую эпоху в нашей словесности, — а отброс и в лучшем случае только легкое чтение для сытых буржуев. И несправедливо, и глупо, как всякая оценка, производимая узкопартийными людьми в шорах, с миросозерцанием короче своего вздернутого ноздрями вверх носа. Но в одном нельзя отказать этим новым судебным приставам печати. Они, действительно, признав Чехова непригодным для своей пропаганды, — стали на верный путь. Он сейчас в этом хаосе, тщетно ожидающем всемогущего «да будет свет!», был бы не нужен. По существу, Антон Павлович и в свое время был врагом всяких насильственных переворотов. Сколько раз в той же Ницце подымался вопрос о неизбежности революции в России. Мы — Ковалевский, я, Джаншиев — горячо отстаивали ее своевременность и необходимость, Чехов, один из убежденнейших сторонников эволюции, с чувством внутренней боли отзывался о возможности переворота, продиктованного злополучным, тупым и невежественным царствованием Ананаса III, как звали тогда императора Александра Александровича за роковую фразу его вступительного манифеста — «а на нас лежит обязанность», — отменявшего всякое поступательное движение вперед и санкционировавшего эпоху «точки». Поклонник эволюции — (помните в «Трех сестрах» у полковника Вершинина?) «этак лет через двести», Чехов в политическом отношении был человек довольно беззаботный и на все партийные программы, вожделения и работы смотрел сверху вниз и настолько сверху, что даже не замечал, есть ли там что внизу или нет. Еще ошибочнее было бы считать его кадетом. Я никак не мог бы представить себе Антона Павловича в Государственной Думе, заседающим под отеческим крылом Милюкова, Винавера и их присных, как бессилен был бы вообразить его сотрудником газеты «Речь», если бы он дожил до созыва нашего парламента. Замысловские и Келеповские в нем вызвали бы брезгливое отвращение, а Репетиловы вроде Керенского — веселый смех. Если хотите, это был скорее анархист-индивидуалист, хотя оригинальный склад его души вывел бы Чехова из каких бы то ни было рамок. Он никак не умещался бы в них и стер бы себе до крови локти и колена в их рожнах, решетках и заставах. Я думаю — художник прежде всего, Чехов как гражданин был неисправимый мечтатель о всеобщем счастье человечества, мечтатель об идиллии вечного мира, благоденствия — опять повторяю, лет через двести, когда нас с вами не будет, а нам лишь бы дожить в тишине и спокойствии. Поэт и мечтатель — он, как только дело касалось лучшего устройства нашей жизни, отходил в сторону, терял все свои драгоценные свойства реалиста и трезвого наблюдателя. Впрочем, был ли он настоящим реалистом? Ведь в самых его реальных произведениях действительность является обвитою полупризрачными сумерками, скрадывающими резкость и определенность очертаний. И самый смех его — не тот презрительный, оплевывающей маленьких людей ядовитою слюною, оподляющий будничные недостатки серенького мира, а добродушный, снисходительный, в котором каждый почувствует доброжелательного брата, всем своим любвеобильным сердцем прилепившегося к этой изображаемой им яви.
- Воспоминания - Елеазар елетинский - Прочая документальная литература
- О, Иерусалим! - Ларри Коллинз - Прочая документальная литература
- На внутреннем фронте Гражданской войны. Сборник документов и воспоминаний - Ярослав Викторович Леонтьев - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / История
- Жили-были… - Сергей Иванович Чекалин - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / Публицистика
- В боях за Октябрь - Яков Ильич Весник - Прочая документальная литература