цветы, птицы, олени, небо, солнце, звёзды и горы…
Здесь чёрною шалью ночей
Закутано горное горло
И отблеск последних лучей
Туманное небо простерло..
Или:
Я был в горах – и мир увидел,
Каким не видел до сих пор, –
Я на груди луну баюкал
И с богом вёл там разговор.
Человек у зоркого сердцем поэта – прежде всего. Всякий человек: добрый, злой, открытый, коварный, честный, завистливый… Важа никакого не боялся. Был столь сильным, что мог отлить из самой бедной человеческой породы редкий золотник. Отыскать в самых бросовых нравственных отвалах изумруд совести. А ещё – положить полдеревни на лопатки. Он был сильный, этот Важа, потому что тяжко работал, пахал землю. Так зарабатывал себе и детям на хлеб…
Вот – мой луг, покос, что потом
Поливал я – ряд за рядом.
Сено ж – выветрено бурей
Или вытоптано стадом.
И потоки через гору
Хлещут вниз кремневым градом.
Его деревня называлась Чаргали. Мне было не по дороге. Мой путь лежал в Бакуриани. Это по другую сторону от Тбилиси. Слишком по другую… Но – те же державные вечные горы, коим Важа пел гимны в купленных мной на Боржомском вокзале рассказах. Та же – небесная синь, что окрыляла вдохновением пшавского Шекспира.
Рази меня чем хочешь, небо,
Я весь перед тобой такой:
С душою гордо неприклонной
И с неслабеющей рукой.
Я поднимаюсь выше до Диди Митарби. Встречаю маленьких пастушков, что щекочут тростинами чумазые бока поджарых местных хрюшек. Русская речь здесь уже почти не слышна. Но чувства неродины не возникает. Высоко-высоко в горах ты по-прежнему дома. И душа твоя – тоже. Важа подарил всем эту прекрасную страну. Ты – гость. А гость в Грузии – превыше всего.
Вот гостя нам судьба послала, –
Ей муж с порога говорит. –
На нашем доме без сомненья
Почила божья благодать.
Посмотрим, сколь в тебе уменья
Знакомца нового принять.
Это – из бессмертной поэмы великого пшава – «Гость и хозяин». Умри, а не дай себя запятнать негостеприимством. Неблагородством в отношении приглашённого. Разорви цепи религиозных, общинных, каких угодно закостеневших предрассудков и останься ЧЕЛОВЕКОМ, даже если придётся ради этого умереть.
Он падает, он умирает,
Мечом сражённый наповал,
И по груди его гуляет
Хевсура яростный кинжал…
Пшавела был гений. Я не говорю, что грузинский. У гениев национальностей нет. И переводили его на русский тоже гении. Я не видел ещё более яркого созвездия литературных имён, чем те, что склонялись над рукописной вязью этого великого землепашца. Пастернак, Цветаева, Заболоцкий…
Гора, ты на груди могучей
Мои слова запечатлей!
Долина, ты мои напевы
Храни в тени своих бровей!
Великие русские поэты искали встречи с благородным пшавским мудрецом. Искали и обрели её. А вместе с ними и мы – приблизились к роднику грузинской словесности и причастились чистыми строками бессмертного горца.
Гамарджоба, Важа! Поклон Вам, Лука Павлович Разикашвили!
Андрей Платонов
Он родился за год до нового века. А может – целой эпохи. Родился прежде, чем родилось всё вокруг: звёзды, планеты, Вселенная. Возможно даже упредил Большой взрыв. Угадал его будущий сценарий… Кто-то сказал про него: такое впечатление, что Платонов прочитал все написанные после него книги. Те, что ещё были лишь в замыслах. Либо – в набросках. Либо – будущие авторы их ещё обитали в колыбелях. Либо – обещали появиться только через века…
«Они ещё не знали ценности жизни, и поэтому им была неизвестна трусость – жалость потерять своё тело. Из детства они вышли в войну, не пережив ни любви, ни наслаждения мыслью, ни созерцания того неимоверного мира, где они находились. Они были неизвестны самим себе. Поэтому красноармейцы не имели в душе цепей, которые приковывали бы их внимание к своей личности. Поэтому они жили полной общей жизнью с природой и историей, – и история бежала в те годы, как паровоз, таща за собой на подъём всемирный груз нищеты, отчаяния и смиренной косности…»
Откуда всё это?.. Сам Андрей Платонов утверждал: с иных планет. «Моя родина – Луна», – признаётся он в одном из первых любовных писем своей невесте. Не верить ему сложно. На Земле слов меньше, нежели на ней в компании со своей космической соседкой. А если ещё и с Марсом, Венерой, да схлопнувшимся в чёрную дыру Тамбовом, то филологический феномен Платонова приобретает ярко выраженные черты многомерного пространства. С потаёнными для большинства читателей измерениями, но легко обнаруживаемыми и пускаемыми в литературный оборот платоновским гением.
Пространство это, как мог бы подтвердить Эйнштейн, искривлено. Местами скомкано под тяжестью громоздких масс. Где-то растянуто. А рядом, наоборот – ужато. Прорежено пустотами. Заполнено ничем. По сути – вакуум, который, исходя из последних догадок астрофизиков, способен бурлить, кипеть и вспучиваться чёрти какими сущностями. Модель литературного космоса Платонова примерно та же – клокочущее неуловимыми измерениями бытие. «Небо было так низко, тьма так густа, а город столь тих, невелик и явно благонравен, что почти не имелось никакой природы на первый взгляд, да и нужды в ней не было…»
Породнившись с Луной, он всю жизнь конфликтовал с Солнцем. Строил каналы, заполнял шлюзы, копал колодцы, дабы вылечить хроническую черноземную сушь, всякий раз к августу изъедающую ломкими трещинами тамбовско-воронежские равнины. В союзники сей битвы призвал даже Петра, дав первый мощный литературный залп «Епифанскими шлюзами». И не откуда-нибудь прицелился, а из сколапсированного за мещанско-бюрократический радиус Тамбова.
Из которого, казалось, уже ничего не может проистечь, кроме смерти. Провалившиеся в чёрные дыры кометы никогда не возвращаются на свои курсы… «Может быть, мне придётся здесь умереть», – тоскливо спрогнозирует свою будущность в этой вселенской ловушке Андрей Платонов. И – не умрёт. А вновь родится. И причастится «Городом Градовым». Некоторые кометы, провалившись за радиус Шварцшильда, оказывается, способны выскочить из чёрной дыры и возвратиться на круги своя… Эйнштейн бы в этом месте крепко задумался. Но он ведь не читал Платонова. А если бы читал, то наверняка подредактировал бы свою теорию относительности.
Его язык называли по-всякому: неуклюжим, дологическим, избыточным, сатирическим, трагическим, псевдоконцелярским, да мало ли ещё как. Любой эпитет в отношении главного изобретения Андрея Платонова имел бы толику правды. А изобретение это у генерирующего постоянные технические новшества самородка было одно – платоновский язык. Даже не изобретение, вроде то и дело усовершенствуемых им электроагрегатов, а открытие.
Андрей Платонов свой язык не изобрёл, а открыл. Как открывали когда-то прячущуюся за дальними океанами Америку. Правда, в отличие от Колумба, нашедшего