Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Откачнулся пильщик.
— Господи!
Вскочил с колен. Длинные ноги едва нашли землю. Закачался темным мутным пятном, таким темным, точно кто-то изо всей жизни выжал всю муть и бросил ее перед Бабаевым.
— Ваше благородие… Я ведь так это… Как по лесной части я, пильщик… Прихожу домой — цоп середь ночи!.
— Расстреляю! Уходи прочь!
— Б-барин! За что же?
Густо потемнело в глазах.
— Прочь, гадина!
Изо всей силы ударил по чему-то жесткому тонкой рукой.
— Гос-поди!
— Уходи! Тебе говорят, уходи!.. Не стой, уходи! — Это Лось, Везнюк и другой взводный, Волкотрубов. Их чуть видно, колышутся, как в тумане. Что-то страшно усталое и злое звучно бьет в виски: раз-раз-раз…
Побежал лохматый. Запрыгал на длинных ногах мутной жердью. У забора стал, оглянулся. Увидел — стоят впереди в шеренге трое, с ружьями наизготовку… Трусливо прилип к серым доскам. Поднялся, сейчас перескочит. Изогнулось бесстыдное колено над верхней доской… Перескочит и потащит с собою трущобное…
Сейчас взойдет солнце, а он уйдет… Занесет другое колено и уйдет…
Подбросило что-то Бабаева.
— Шеренга! — вскрикнул дико, едва дал прицелиться, заплясала нижняя челюсть… — Пли!
Вздохнул воздух. Темное тело повисло на заборе. Шевельнуло руками. Стукнуло ногами о доски. Упало…
XIЕго притащили и положили в кучу к девяти на ворота, но он был жив. Дышал, и глядел в упор, и был страшно отчетлив, точно сбит из медных гвоздей, кривых и ярких. Не одни глаза — глядели руки буграми мозолей, вывернутые подошвы сапог, косицы на голове, свежие новые пятна на теле.
От этого становилось холодно и пусто. Хотелось громко крикнуть: «Что глядишь?» — но отовсюду глядели.
Нужно было куда-то идти, что-то делать… Небо стало желтым, как залпы…
Когда это было, что сидела в номере какая-то женщина — последняя, — курила, плакала, и валялись на столе мертвые корки апельсинов?.. Это у нее в мозгу торчало мертвое, и на нем тридцать четыре колотых раны?.
Опять где-то выстрелы… В клочья разносят кузницу, где ночью ковали бога.
Но он лежит где-то, неподвижный, как труп, — встать ему нужно.
— Встань! — крикнул Бабаев в небо.
Встали солдаты. Поспешно строились в шеренги. Бабаев глядел на них с испугом. Он забыл о них, но они были с ним, как его собственное длинное тело: их руки — его руки.
«Я прикажу им строить баррикады, и они будут строить баррикады! — звонко рассмеялась в нем мысль. — Прикажу, и будут строить… Это называется дисциплиной: делай все, что начальник прикажет. Приказал убивать налево — убивай налево, прикажу убивать направо — убивай направо».
— Строй баррикады! — крикнул он громко. Не поняли и стояли. Из-под козырьков глядели на него далекие глаза.
— Строй баррикады, скоты! — повторил он громче, вздернув рукой.
— Первая шеренга, кру-гом! Co-ставь! — скомандовал Лось.
И Бабаев смотрел, как тщательно и привычно, по четыре в кучу, составлялись винтовки и связывались в шейках штыков ремешками, как повернулись шеренги по команде Лося, пошли к лежачему тополю.
Смеялось что-то в душе: «Смысла хочу! Смысла, будь вы все прокляты! Где смысл?»
Пойти вдоль улицы, а там что? Тоже трупы? Разбитые окна и трупы с оскаленными зубами… Где смысл?.. Почему облака, как горы жемчуга, когда на земле трупы? Почему есть еще вопрос: «почему?» — когда нет и не будет на него ответа?.
XIIТроих, связанных веревками, привели солдаты второго взвода: студента и двух рабочих.
Полурота медленно оттаскивала тополь. Бабаев смотрел на трупы. Окостенел пильщик, стал громадным. Тяжело лег сверху девяти, как дуб…
Пенилась колючая обида: их нельзя мешать. Те — святые, от их мертвых лиц лучится сияние, а этот темный — оттащить надо.
— Ахвердов! — крикнул барабанщику. — Оттащи, положи здесь!
Указал пальцем место. С ненавистью посмотрел на свою руку — худая, тонкая, синяя от утреннего холода, более мертвая, чем у всех этих мертвецов. Страшно стало.
А трое, связанные веревками, стояли молодые и яркие. У студента рукав шинели был надорван, и сквозила белая рубаха, и белый широкий лоб выплывал из-под фуражки.
— На баррикадах были? — спросил Бабаев. Не знал, зачем спросил; этого не нужно было.
— Да, на баррикадах, — сказал студент хрипло; откашлялся, подбросил голову и повторил громко: — На баррикадах… здесь, в первой линии…
Двое рабочих, с крепкими сочными лицами, — один с белесой бородкой, другой подросток лет восемнадцати, — глянули исподлобья.
Представился Бабаеву еще где-то дальше лежачий тополь, и ворота, и будка, и забытая команда батальонного: «Седьмой роте занять улицу…» Но смутно это было… Стоял и скользил глазами по этим трем. Молчал, но прыгали в голове звучные мысли, рвались, как залпы, ныли тонкие, как зубная боль, сыпались, как клочья снега — мирные, холодные, — откуда столько?
То хотелось подойти к ним, обнять всех трех, молодых и свежих, и сказать им: «Братцы!..» Не так, как солдатам, а задушевно, ласково: «Братцы!.. Эта страшная вера в новую жизнь — откуда она у вас?.. Этот бог обиженных, которого вы ковали, чем он выше бога обидчиков?..» Или ничего не спрашивать, просто сказать: «Братцы!» — и заплакать… Слышно было, как слезы шли к горлу.
То было знойно завидно, что какую-то новую жизнь хотели делать они, а не он, что они — широки, а он — узок, что они оторвались от себя и звонко бросились в огромное, как с борта высокой пристани в море, а он прикрепощен к самому себе и изжит…
Посмотрел еще раз на свои руки и на широкий белый лоб студента. Жаль стало тонкого, высокого мальчика, которого звали Сережей… Девочка в коричневом платье говорила: «Вовсе я тебя люблю не за то, что ты кадет, а за то, что ты хороший…» Лицо у нее было строгое, чистое… и дубами пахло в овраге.
Три револьвера валялись на земле. Конвойные солдаты — четверо — ждали с ружьями у ноги. Лохматый пильщик прилип к забору — вот занесет колено… Пли!.. Зачем? Чтобы больше трупов?
Трое стояли, как живая насмешка.
— Как ваши фамилии?
Хотелось бы, чтобы не было ответа, чтобы это торчало что-нибудь безразличное — три окна, три доски от сломанного забора…
Трое переглянулись и молчали.
Развязать их и пустить? Или отправить к батальонному на толстой лошади? К тому, который приказал занять улицу…
Мелькнули дрожащие острые уши, недавняя темная муть, в которой тонули дома с тупыми углами, огоньки на площади, когда ждали командира… Потом странная женщина с зелеными глазами, деньги, брошенные на стол, и как она собирала их, жадно, как клюет курица…
Мелькнуло — пропало, но осталась, как след на снегу, усталость. Усталость и стыд. Это у стыда бывают такие холодные пальцы на иссосанных руках.
— Отвечать нужно, когда вас спрашивают! — выкрикнул он вдруг; глаза выкатились и впились в широкий лоб студента.
— Ведь это… не нужно вам, — упрямо сказал студент. — Ну, Петров, Иванов, Сидоров…
Посмотрел и вдруг улыбнулся рабочий подросток, а третий, отвернувшись, рылся взмахами медленных глаз в куче трупов.
— Ваше благородие, дозвольте доложить, Осипчук помер! — сказал и застыл с рукой у козырька появившийся откуда-то сбоку маленький солдатик Затуливетер. Подслеповатые глазки на вспотевшем лице; дрожат пальцы.
— Помер? Как помер?
— Так точно, кровью изошел, ваше благородие!.. Счас на площадь лазаретные линейки пришли, там их всех и положили… Фершал посмотрел, говорит: «Этот, говорит, готов…»
— А в других ротах?
— В других так что меньше — где два, где три… У нас больше всех…
«Я не послал разведки, — вдруг остро вспомнил Бабаев. — Обстреляли всю роту на ходу, без прикрытия… Спросят: почему не выслал разведки?..»
Показалось, что и теперь, от этих четырех конвойных и от маленького Затуливетра, ползет упрек. Качнулась широкая скула Осипчука и толстые губы, как он запомнил их сегодня ночью.
Похолодел и крикнул резко:
— Солдата убили — слышите? Это вы его убили! За что убили?
— А этих за что убили? — качнул головой на трупы рабочий с белесой бородкой.
— Молчать, хам! — весь вздрогнул Бабаев.
Пять-шесть частых выстрелов добросило вдруг из глубины улицы… Улица кривая, длинная — что там? Вторая линия баррикад?.. И еще, может быть, убили солдата. Может быть, нескольких?.. Нужно было обойти с флангов, дворами… пустить всю роту вперед, а не два взвода… Как же он это?.. Нужно теперь… или уже поздно?
Показалось, что улыбается насмешливо студент широким лбом и рабочие — яркими щеками, что смеется, морщась, исчерченная пулями хатка…
Солдаты с фельдфебелем Лосем бросили уже тополь. Вот они сходятся по одному, молчаливые и тугие. Замыкают круг. Переглянулись с конвойными. Молодчина Везнюк говорит что-то взводному Волкотрубу, говорит, конечно, о нем, ротном, поручике Бабаеве. Встретил его там, где фонарь на углу. Не ночевал дома…
- Севастопольская хроника - Петр Александрович Сажин - Русская классическая проза
- Неторопливое солнце (сборник) - Сергей Сергеев-Ценский - Русская классическая проза
- Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 - Максим Горький - Русская классическая проза
- В Рождество - Николай Лейкин - Русская классическая проза
- Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина - Максим Горький - Русская классическая проза