Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люди стояли за баррикадами — об этом не думал раньше Бабаев, теперь подумал: люди стояли за кучами пустых ящиков и гнилых досок; целую ночь стерегли, чтобы не вошли другие, ждали, готовились… Но входят уже другие, серые, в чужой одежде, с чужими мыслями в головах.
Топорщатся крыши домов, синея; там, откуда взойдет сейчас солнце, кровавый туман и рвутся желтые залпы.
IX…Все время, пока идет рота, в мозгу торчит, как корявый дубовый сук, команда подполковника:
— Седьмой роте занять улицу влево! Направление на большой тополь!
Большой немой тополь, как синий, круглый монумент на чьей-то могиле. Туда идти. Толкнуло вперед длинным кием… Сзади за четвертым взводом барабанщик Ахвердов бьет атаку. Кто приказал? Фельдфебель Лось?
Трам-трам-трам-трам… — вбивает гвозди в лопатки. Солдатский шаг гулкий, высокий, вровень со стуком барабана… Перед глазами качаются, дрожа, лошадиные уши… Трещит сбоку пулемет, как большая швейная машина. Нем и синь воздух. Шаги огромны: каждый шаг — половина земли. Но кружится земля под ногами, скользит вправо, и оттого спираль и угол. А в углу тополь, как монумент на чьей-то могиле.
Прийти и стать… а потом? Отчего нет ротного? Болеет?.. Кто смеет болеть, когда уже нет болезней, а ходит смерть? Входит во все двери, ждет и смотрит… Глаза зеленые… Уже нет болезней, нет тления, нет слов…
Трам-трам-трам… Это самая зловещая музыка, какую он слышал. Бьет по всем нервам сразу, по самым глубоким, по самым тонким… Кажется, что нет уже и тела, выбито все, ни костей, ни нервов. На куче горячих гвоздей глаза, а около них клочья мыслей, то ползут, то прыгают — нельзя схватить.
Не нужно это, но лезет в глаза широкая скула Осипчука, и толстые губы, и на голове взводного фуражка колесом… Зачем-то вглядывается в его темный погон и считает басоны: три новеньких белых басона, посередине прошиты нитками. И где-то под ним вдруг медленно глубится колодец, и из него смотрит та женщина в номере — последняя. Глаза зеленые-зеленые. Хочется крикнуть: «Зеленые!» — во весь голос, громко, чтобы заглушить барабан.
Трам-трам-трам…
Уже видно тополь. Отделилась одна ветка, другая, третья… Прямые, как свечи в подсвечнике… Солдаты молчат; только шаги слышно. Все шаги, как один общий шаг, и барабанный бой вспыхивает на нем, как языки огня на пожаре.
Может быть, пустая та улица, куда идут, может быть, пустая и сонная, и возле домов мирная трава.
Бок крайней хаты забелел под тополем, ярко вдруг забелел, точно солнце встало, но солнца не было; было что-то беспокойное, рвущее, и кровавилось небо в том месте, откуда должно было встать солнце.
Другая хата подняла из-за первой худую трубу, любопытную, как баба в платочке. Сарай под черепицей выгнул по-рыбьи спину. Еще дальше, совсем близко и четко, мелькнули крыши и трубы. Показалось их страшно много, точно ветер подул на воду и поднял рябь.
«Должно встать солнце!» — ребячилась мысль, и другая, шутливая, чертила денщика Гудкова, в жилете на красной рубахе, рядом с ним его бабу, поле пшеницы, и на нем зайца: сидит на самой меже, уши торчком, не то серый, не то желтый, а на солнце, на белесом хлебе, под густою грушею, тень. Может быть, это и не груша, а рябина или боярышник: растут такие одинокие в поле — жаль рубить. Скачет по полю Нарцис, взмахивая ушами, далеко виден, черный, лает, славная собака.
«Седьмой роте занять улицу влево! Направление на тополь!»
Вот он, тополь.
Выстрела не было слышно, но около уха что-то зажужжало, как шмель, и позади кто-то крикнул. И только успел пройти момент, как хлестко ударило что-то возле, и упал тяжело со всего маху Осипчук, прижав к телу винтовку.
Поперек улицы забрезжил другой, лежачий тополь, опрокинутая будка, ворота сарая.
— Постойте, что же это? — спросил Бабаев.
— Залоп нужно! — подсказал Везнюк, и блеснули белые глаза под фуражкой.
Точно кто-то подбросил вверх листки устава и на них длинную команду для встречи кавалерии.
Бабаев метнулся в сторону, за роту, и оттуда, скользя, сорвался его голос:
— Первый взвод с колена, второй стоя, прочие уступами, пальба… ротою!
Слышал, как быстро сделали привычное построение солдаты и как защелкали в воздухе выстрелы из-за лежачего тополя, точно молотки вперебой били по наковальням.
— Рота, пли!
Оглушило на секунду залпом, треском и вскриками, а через секунду, весь странный, чужой и далекий, едва успели солдаты закрыть затворы, он снова крикнул:
— Рот-та, пли!
XУра! — и разбросали баррикады.
Ворота положили плашмя на землю.
Девять трупов рабочих свалили на них в кучу, головами то в одну сторону, то в другую.
Прямо над трупами окно в хате было разбито пулей, и сквозь него кривыми зигзагами вырывался обезумевший плач: двое плакали, дети. Их не видно было, только плач жег душу. Вперед на расчистку улицы ушел третий взвод, и хлопали редкие выстрелы.
Солнце шло где-то близко, звонкое. Облака в самой середине неба облились кровью. Дул ветер. Кровь сочилась из пронизанной насквозь шеи Осипчука. Он лежал, прислонив руку к ране. Пальцы были в крови. Везнюк рвал около свой грязный платок, связывал в бинт узлами.
Было еще четверо раненых в других взводах. Один, носивший такую скверную фамилию, что нельзя было его назвать, с раной в животе, корчился, стонал и спрашивал всех:
— Что ж теперь будет-то? Умру я, что ли?. — Глаза блуждали по всем, доверчивые, испуганные, большие. Около него толпились солдаты, говорили о фельдшере, о носилках, о лазаретной линейке.
Девять трупов лежали на воротах, как одно большое тело с девятью головами. У одной головы, ближней, откинутой вбок, глаза рыдали кровью и после смерти, а лицо было молодое, тонкое, как у женщины.
Скрюченные руки… Синие пальцы вонзились в воздух… У той одинокой руки были тоже такие, тоже ковали бога…
Передрассветный бог рождался в залпах — это было так понятно, так просто. Носился вот здесь над трупами, срубленным тополем, разбитыми окнами — искал своего мира, смеялся смехом смелых… И взрывами его смеха были залпы…
Унесли раненых на разостланных шинелях. Второй взвод пошел следом за третьим. Далеко хлопали выстрелы. Холодно стало.
«Может быть, я сплю?» — подумал Бабаев.
Оглянулся… Когда это случилось? Куча трупов на сломанных воротах, зияет разбитое окно, плачут дети, курят солдаты…
И вздрогнул вдруг: через забор осторожно лез кто-то длинный, лохматый.
Ближний солдат вскочил, взял наизготовку. Еще вскочили двое.
Длинный спрыгнул, снял шапку, шел прямо на Бабаева; шел, качаясь, показывал руки — пустые.
— Ваше благородие! Барин!
— К ноге! — крикнул Бабаев солдатам.
— Ваше благородие! Паничик милый!.. Не знаю, к кому оборотиться… Что это теперь, стрельба эта самая, к чему? Война, что ли?.. Паничик родный!
Страшные молящие глаза из-под косиц. Стал на колени. Ждет.
— В лесах я живу, пильщик я… Вчера только домой пришел… Детишки тут, жена… Ничего этого не знаю… Цоп середь ночи!.. Что такое, господи Иисусе, царица небесная! Греха-то сколько!
Впился глазами в трупы, крестится.
Может быть, узнал кого-то, всхлипнул:
— Паничик родный.
— Бога нового искали, за то и убиты, — кивнул на трупы Бабаев. — Бога — понял? Это святые божьи.
— Страдающие которые?.. За всех, значит?
— За всех.
— Господи! Свет-то как повернулся!.. Свои своих бьют!.. Новой веры, они, значит, какая недозволенная?
— Новой… Они? — Новой веры… Бога хотят на землю… Ты где? — говорят. — Ты есть?.. Давай правду!.. Жизнь за правду хочешь? На жизнь… — Гордые!.. А бог, он жестокий… Смеется… и залпы…
Он смотрит в глаза лохматому, лохматый — в его глаза. От глаз к глазам перекинулся хрустальный мост, прозрачный от ужаса.
Сгрудились около солдаты, но их не видно. Видно того, кто хочет понять и не может. Под космами спутанных волос шевелится мозг, как облако на небе, и мысль подходит к глазам, пугается и не выходит.
— Паничик милый! Неужто это так, значит, зря?
— Что зря?
— Говорю, неужто зря их убили… Бог ведь, он известный, он правильный… Неужто через бога? Зря, значит?
Залп где-то. Позолотил кто-то край облака. Отчетливо видно напротив наискось мазанку-хату, исчерченную пулями. Слепенькое окошко, маленькое, совсем дырочка, осталось целым. Косится, чуть поднявшись над землею, таращит глаз.
И у лохматого глаза, как два слепых окошка. Лезут из-под нависших косиц, впиваются в него, Бабаева, блеклые, с красными жилками на белках, дно его души, глубже нет. Придвинул всю жизнь к глазам и ждет ответа. Не ждет — требует и на колени для этого стал. Разве не требуют, когда молятся?
— Встань, черт! — крикнул вдруг Бабаев. — Черт! Косматый!.. Я тебе должен отчет отдавать? Леший!
- Севастопольская хроника - Петр Александрович Сажин - Русская классическая проза
- Неторопливое солнце (сборник) - Сергей Сергеев-Ценский - Русская классическая проза
- Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 - Максим Горький - Русская классическая проза
- В Рождество - Николай Лейкин - Русская классическая проза
- Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина - Максим Горький - Русская классическая проза