На часах Сухаревой башни, пестрый циферблат которой насмешливо сиял на серо-сизом фоне небосклона, уже пробило одиннадцать, и меньше часа оставалось до Рождества. Бесу надо было спешить, потому что, как известно, в ночь сочельника всей нечистой силе дается попущением Божиим особая свобода, которую и стараются все ее сочлены использовать сколько можно полнее и лучше. У нашего беса тоже было заготовлено соответственное дельце, и, торопливо подымаясь по горбатому московскому переулку, он уже ликовал в душе, заранее предвидя удачу.
Наконец бес вынырнул на Сретенку, стремительно пересек ее, нырнул в противоположный переулок, сделал еще два-три поворота, немного сбившись с пути, и очутился у подъезда небольшого особнячка, безо всякого стиля, одного из тех маленьких одноэтажных домишек, которые еще уцелели в разных местах белокаменной, выглядывая какими-то провинциалами среди надменных небоскребов, воздвигаемых на главных улицах, и причудливых палаццо style-moderne, отвечающих вкусам молодого поколения московского купечества. Из всех окон особняка освещено было только одно, но это не смутило беса, который смело взбежал на крыльцо, где к двери была прибита карточка: „Артемий Фролович Осинин, ординарный профессор“, и решительно надавил кнопку звонка. Когда первый звонок остался без ответа, он столь же решительно повторил его.
Тогда послышались легкие, чуть-чуть шуршащие шаги, кто-то остановился у двери, и молодой, звучный голос спросил стереотипное:
— Кто там?
Бес отвечал многозначительно:
— Я от Константина…
Наступило молчание. Бес заговорил снова:
— Я знаю, что вы, Вера Артемьевна, одна в доме… Но мне необходимо вас видеть… Откажитесь от предрассудка и позвольте войти к вам на одну минуту…
Еще несколько мгновений длилось молчание, потом вдруг дверь растворилась, и бес увидал перед собой, в открывшемся просвете, хорошенькую молоденькую девушку, с лампой в руках. Взглянув бегло на неожиданного ночного посетителя и, видимо, сразу пораженная выражением его поистине бесовского лица, девушка готова была тотчас же дверь захлопнуть, но бес уже проник в переднюю и, быстрым движением сбросив с плеч свой причудливый плащ, поклонился почтительно и произнес, насколько мог обольстительнее:
— Благодарю вас!
Так, незадолго до полночи (опасный час!), в Рождественский сочельник, оказались наедине, в пустом доме, дочь профессора зоологии Вера Осинина, гимназистка последнего, „педагогического“ класса одной частной гимназии, девушка еще мало искушенная хитростями жизни, и таинственный ночной посетитель, который был не кто иной, как бес.
Трудно было бы сказать, в каком вкусе был обставлен особняк профессора Осинина. Всего вернее, было в нем то чудовищное отсутствие вкуса, которое свойственно всем русским домам, обставленным впервые в 80-х годах XIX века, и которое, в конце концов, своей бесстильностью, доведенной до предела, стало особым стилем, не лишенным какой-то привлекательности. Мягкая мебель с резьбою, отдаленно напоминающей ренессанс, уживалась здесь со столами будто бы Louis XVI, дубовые шкапы стояли бок о бок с комодами красного дерева, во все это были вкраплены приобретенные позднее вещицы empire и стулья style nouveau, примечательные больше всего тем, что сидеть на них невозможно, а на стенах олеографии „Нови“ и гравюра с „Боярского пира“ К. Маковского исчезали в массе фотографических групп. Однообразие обстановки нарушалось только несколькими, высоко поднятыми на железных подставках аквариумами, в которых за стеклянными стенами, около туфовых гор, медленно шевелились вспугнутые светом, отвратительнейшие рыбы-телескопы, соблазняющие своим водяным безобразием душу современного человека.
Следуя за Верой, бес миновал залу с аквариумами, где свет уличного фонаря прихотливо преломлялся в воде, потом гостиную, где темно-малиновые занавески окон казались обвисшими крыльями некоего гигантского нетопыря, прицепившегося к потолку, далее столовую, убранную „под дуб“, и так дошел, наконец, до комнаты самой Веры. Теперь можно было рассмотреть, что он имеет вид совсем молодого человека, никак не старше 25 лет, одет с притязаниями на изящество и причесан а 1а Бердсли. Когда Вера сделала ему знак войти в ее комнату, он мысленно сравнил себя с Демоном, проникающим в келью Тамары, и до такой степени не сумел скрыть своего самодовольства, что, будь его спутница немного поопытнее в сношениях с инфернальными силами, она сразу поняла бы, с кем имеет дело. Но Вера не только с подлинными бесами, но и просто с молодыми людьми, причесанными а 1а Бердсли, имела еще так мало сношений, что совершенно не догадывалась, к какому роду существ относится ее ночной посетитель, и со всей наивностью, приглашая его сесть, спросила:
— Вы от Константина? Говорите же скорее, что он вам поручил?
Комната Веры, не в пример всему дому, была обставлена с большой простотой. За ширмами виднелась кровать и туалетный столик, с двумя-тремя, не более, флаконами на нем, у окна был стол, заваленный книгами и тетрадками, в углу книжный шкап, увенчанный чучелом совы, птицы богини мудрости, Афины-Паллады, в простенке снимок с „Острова мертвых“ Беклина и два портрета: Фридриха Ницше и Оскара Уайльда. Бес сел около стола, совсем близко от Веры, и, глядя ей в глаза своими серыми глазами, которые сам он считал „неотразимыми“ (влюбленность в себя столь же свойственна бесам, как и людям), проговорил медленно, с ударением на каждом слове:
— Говоря по правде, я не от Константина…
Такой ответ сбил Веру с толку. Она вдруг поняла, как поступила неосторожно, приняв поздно ночью какого-то незнакомца, и, стараясь скрыть свое смущение, встав со стула, сказала твердо:
— В таком случае по какому праву вы здесь? Будьте любезны, уйдите. Сейчас вернется мой отец…
Странный гость с полным спокойствием выслушал бессвязные слова Веры и возразил ей хладнокровно:
— Прежде всего, вы хорошо знаете, что папаша ваш вернется не скоро. Он сегодня у Розалии Эмилиевны (Вера при упоминании этого имени вся покраснела), а от нее возвращается он лишь утром… И если я пришел к вам не от Константина, то затем, чтобы говорить об нем…»
На этом рукопись обрывается, но картина профессорского дома на Сретенке и персонаж сретенской мифологии обрисованы вполне. Но именно здесь, как чувствует читатель, наступает кульминация сюжета, далее должны следовать объяснение ситуации и развязка. Однако Брюсов, подведя к кульминации и дав читателю ощутить всю напряженность повествования, оставляет его любопытство без удовлетворения. Почему Брюсов не закончил рассказ? Не знал, чем закончить? Разочаровался в замысле? Ни то, ни другое. Знакомство с сохранившимися в его архиве рукописями неоконченных произведений, оставленных им па самых разных стадиях работы — от наброска плана до текстов, нуждающихся лишь в композиционной и стилистической правке, — дают возможность ответить на этот вопрос. При анализе этих рукописей чаще всего причиной незавершенности произведений выступает страсть автора к эксперименту; он ставил перед собой определенную литературную задачу — жанровую, стилистическую, метрическую, формальную — и когда убеждался на практике, что может ее решить, то бросал опыт, не доводя его до конца, чтобы заняться следующим. Видимо, в «Таинственном посетителе» он и решал такую литературную задачу: устоявшийся литературный жанр святочного рассказа с его традиционными персонажами и традиционным сюжетом, сложившимися еще на грани XVIII–XIX веков, написать в современном стиле модерн и на материале «из новой жизни». Когда же Брюсов на опыте увидел, что задача в принципе разрешима, не стал дописывать рассказ.
Но вполне вероятно, что для прекращения работы у автора были и другие причины. Самого же Брюсова как литератора очень занимала проблема незавершенных произведений, имеющихся в литературном наследии почти каждого писателя. Их природу и место в общем процессе творчества писателя он рассматривает в статье, посвященной неоконченным произведениям А. С. Пушкина. «Нет сомнения, — пишет он, — что каждое из этих неосуществленных созданий Пушкина было им столь же любовно лелеяно, как и его другие, более счастливые замыслы. На основании сохранившихся „программ“ и „планов“ поэм и повестей Пушкина мы знаем, как подробно и основательно обдумывал он свои произведения, прежде чем приступал к их словесной обработке. Мы вправе заключить по аналогии, что и те повести, от которых дошли до нас лишь отрывочные страницы и разрозненные главы, самому Пушкину представлялись хотя бы и „сквозь магический кристалл“, но во вполне законченных формах. Там, где мы порою затрудняемся уловить даже основную идею рассказа, для Пушкина был целый мир, полный разнообразных событий и населенный толпою людей, которым лишь та или другая случайность не дала воплотиться в художественных образах». В этом рассуждении Брюсов, и это совершенно ясно, обращается и к собственной творческой практике.