Но многие из близких все-таки догадались об этой другой стороне его жизни[751]. Даже Пьер в возрасте и-12 лет понял, что у отца есть другая женщина: «Дома у него была отдельная телефонная линия; однажды я снял трубку и попал на Сильвиан. В замешательстве она оборвала разговор. Чуть позднее произошла сцена почти как в романе. Мы с матерью и Жаном отправились в Париж, уже не помню по какому поводу. И случайно наткнулись на Жака и Сильвиан в ситуации, не оставлявшей места для сомнений. Но скандала не последовало: моя мать держалась как ни в чем не бывало, и мы поздоровались с Сильвиан так, как будто она была одной из коллег… Думаю, мы даже зашли выпить по стаканчику в кафе»[752].
Когда Деррида остается наедине с Маргерит или Сильвиан, ситуация эта переживается нелегко и порождает кризисные моменты и приступы меланхолии. В нескольких письмах, адресованных Роже Лапорту, который и сам испытывал приступы депрессии, Деррида полунамеками говорит обо «всей этой сети», которая парализовала его и в которой он задыхается. Порой он высказывает желание «избрать другой, новый маршрут»[753]. Несколько месяцев спустя подчеркивает: «И для меня жизнь становится все тяжелее, труднее, теперь она почти невозможна. Не хватает смелости даже поговорить об этом»[754]. Но о том, о чем он не может говорить, он начинает писать. Впервые со времени своего пребывания в Нью-Йорке в 1956 году он снова берется за дневник, представляющий одну из наиболее важных для него форм творчества:
Если есть какая-то мечта, которая меня никогда не оставляла, что бы я ни писал, – так это мечта написать нечто в форме дневника. На самом деле мое желание писать – это желание написать исчерпывающую хронику. Что проносится у меня в голове? Как писать настолько быстро, чтобы все, что приходит в голову, сохранилось? Мне случалось возвращаться к блокнотам, к дневникам, но каждый раз я их бросал… Но я всю жизнь сожалею об этом, потому что именно это хотел бы написать: «тотальный» дневник[755].
В начале рождественских каникул 1976 года Жак Деррида начинает вести две записные книжки. Одна, поменьше размером, содержит подробные замечания об обрезании, это «Книга Илии» (Le livre d’Élie), о которой он начал думать после смерти отца в конце 1970 года. Другая, побольше, – это блокнот Canson, обложка которого будет в 1991 году воспроизведена в книге, написанной вместе с Джеффри Беннингтоном[756]. Это прежде всего конкретный проект – писать ради удовольствия писать пером, «чтобы вернуться после пишущей машинки» к бумаге для рисования, «толстой, немного шершавой». Но в этот момент внутреннего кризиса заметки вскоре приобретают очень личный характер, мало-помалу складываясь во фрагменты самоанализа.
Деррида, например, пытается составить перечень всех обид, полученных в детстве, быстро констатируя, что они «все тем или иным образом были связаны с расизмом»: «У меня, возможно, не было травм, которые не были бы каким-то образом связаны с опытом расизма и/или антисемитизма». Многие отрывки связаны с темой обрезания, которое, очевидно, кажется ему «хорошей путеводной нитью для того, чтобы заново, в новом направлении, пройти автобиографию».
На 23 и 24 декабря приходится очень много записей. Постепенно начинает вырисовываться особый проект с важными целями:
Если я не придумаю новый язык, новый «стиль», новую фразу, эта книга у меня не выйдет. Это не значит, что с этого нужно начинать. Отнюдь. Начать старым языком и натаскать себя (и читателя) на новую идиому, которая в конце окажется непереводимой на язык, который был в начале[757].
Перед ним встает вопрос о том, как писать «после Glas», по ту сторону Glas, к чему он, скорее всего, мог бы прийти, только «приложив усилия, постепенно, надолго перестав публиковаться»[758]. В общем, Деррида хотел бы найти тон, сильно отличающийся от того, которым он пользовался до сих пор, прийти к своего рода «языку без кода». Эта «старая мечта, единственная, которая [его] интересует», о ней он когда-то рассказывал Габриэлю Бунуру и Анри Бошо:
Писать из такого места, таким тоном, который позволит мне наконец очутиться с другой стороны, стать неузнаваемым. Поскольку я остался неузнанным – в радикальном смысле, а не в том смысле, в котором это легко понять. Чтобы ничто из того, что знают, что знали, читали у меня, не позволило бы предугадать. И мне тоже не позволило бы. Оставить в этой книге только то, что для меня – меня сегодняшнего – будет неузнаваемым, непредугадываемым.
Он надеется, что сейчас он наконец готов взяться за эту книгу, замысел которой возник впервые в 1970 году, сразу после смерти отца, и к которой он больше не возвращался. Если обрезание и будет играть в ней важную роль, книга тем не менее не должна превратиться в эссе. Деррида хотел бы рассказать в ней о многих других вещах, в том числе о депрессии в Ле-Мане. Он напишет об умерших братьях и обо «всем, о чем в семье молчали». Прежде всего он хотел бы радикально изменить свой подход к письму. Чтобы это была по-настоящему другая книга, необходимо выйти за рамки философской речи, «рассказывать много историй», «удариться в анекдоты»:
Независимо от содержания и того, насколько оно интересно, нужно трансформировать это отношение к анекдоту. У меня оно подавлено, зажато, вытеснено. Следует установить все «веские причины» этого подавления. Что здесь скрывается, что запрещается? Боязнь врача: что он там выяснит? И я говорю о классическом враче, даже не психоаналитике[759].
В блокнотах встречается несколько рассказов о снах вместе с набросками анализа:
Сон. Участвую в национальном политическом собрании. Я беру слово. Обрушиваюсь на всех с обвинениями. (Как обычно, не вступаю ни в какие союзы и палю во все стороны – в одиночку. Страх – это союз и то чувство защищенности, которое он дает. Я по-настоящему этого боюсь, и это чувство лишает мое одиночество героического характера и делает скорее испуганным и трусливым: «меня не подловят» – и причину ищу в «уклонении от союзов» и отвращении к «сообществу». Меня мутит от самого этого слова.)[760][761]
Невозможно читать эти записные книжки (в основном до сих пор не изданные), не испытывая при этом некоторую неловкость. Потому что эти тексты больше, чем личные письма, находятся на границе частного и публичного. Как пишет Деррида: «Тот, кто прочел бы эти заметки, не зная меня, не читав