Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тогда она еще не вступила в партию? - встрял Санька.
— Нет. Еще не стала малахольной. Это потом ей мозги засушили, - махнул рукой мужик. И добавил, усмехнувшись: - Одно верняк - чем поганей нутро у человека, тем меньше хвори к нему цепляется. То жисть доказала.
— Болеют в безделье. Пока человек трудится, Бог ему здоровье дает, - вставил Харитон.
— То-то бугор перетрудился. Вся жопа в мозолях. Ни хрена не делает. В штанах в шарики играет. Тешится. На другое не годный вовсе. Зачем ему здоровье? Он что живет, что нет, кой прок? - обиделся бульдозерист.
— Хватит ему кости мыть! Всяк волю своим горбом зарабатывает. Пошли на пахоту! - встал Трофимыч.
Вскоре люди ушли в тайгу. А Санька кормил бугра остывшим обедом. Тот не мог рукой пошевелить от боли.
— Не спеши, я твое не схаваю. Ешь спокойно. Вот заживет плечо малость, повеселеешь, - пообещал Санька.
— Да я всю жизнь на жратву жадным был. Это отроду так. В семье нас много родилось. Бывало, мать по мискам жратву делит, а мы с зубов друг у друга вырвать норовим. Всякому свое пузо ближе. Ну а когда не хватало, подворовывать стали. Так и втянулись: я первым отошел от дома. Сам кормиться стал. Скен- товался с фартовыми. Первый навар домой принес. А отец ремнем шкуру до пяток чуть не спустил. В благодарность. Я - навар в карман и ходу, покуда живой. С тех пор в глаза не видел своих. Не знаю, живы ль? А и закон не позволял. Так и позабыл ‘про своих. Может, родную сеструху обокрал когда-то. Кто знает? От семьи в памяти только и осталось - жадность к жратве. Уж ты не обессудь, - отмахнулся бугор.
— Кому на свете легко живется теперь? Я вон с малолетства отцу на кузне помогал. В подручных. Целый день молот из рук не выпускал. До того, что к концу дня искры из глаз сыпались. Руки веревками висели. Не то что к девкам на посиделки, домой еле себя притаскивал. Мои ровесники свадьбы играли, любили, а мне все некогда. Отец деньги копил, чтоб я в институт поступил. А я вон в какой науке оказался. Накопил до самого гроба. А вся беда от моего любопытства. Трофейный отцов приемник меня подвел. Его я ночами слушал. «Голос Америки». На нем и сгорел.
— Дурак, зачем приемник по кочкам носишь? Не он на тебя донос настрочил. Своих кентов нынче помни, с кем ботал про «Голос Америки». Они, фраера, тебя заложили мусорам.
— Все мои друзья - надежные, - развел руками Санька.
— Ну а кому трехал про вражий голос? Кто в хазу вашу шлялся, тому катушки ломай, когда на волю выскочишь. Я б то врагу обстряпал. Первым делом в жопу калган воткнул бы тому, кто нафискалил легавым, - хохотнул бугор.
Санька задумался. А ведь и прав фартовый! Но не его, отцовский фронтовой друг знал о Санькином увлечении и всегда неодобрительно качал головой: дескать, не тем занят парень, не то и не тех слушает. А когда Санька рассказывал, о чем говорят по «Голосу», багровел от возмущения. Передачи обзывал дешевыми агитками, бульварной пропагандой. И говорил, что на месте отца выдрал бы парня, как Сидорову козу.
Он был закоренелым сталинистом. И когда жители села сетовали, что с войны домой из сотни мужиков вернулись лишь трое, да и те калеки, он ругался: мол, скажите спасибо вождю, что дожили до победы. Иначе жили бы хуже рабов у немцев под сапогом.
Недолюбливал этого человека и Санька. Из передач по «Голосу Америки» он уже знал, что многие из тех, кого немцы угнали в Германию, уехали в Канаду, стали фермерами, зажиточными людьми и никто из них после войны не захотел вернуться. Прижились люди на новом месте. Настоящими хозяевами стали.
Когда он рассказал о том отцу, тот впервой замахнулся на сына и сказал зло:
— Не забывайся, сопляк, я кровью твое нынешнее отвоевал. На культе домой вернулся. За десяток мужиков один вкалываю и не жалею. В своем доме всяк должен уметь жизнь своими руками наладить. А не развешивать уши, как это за границей делают. Я ту заграницу всю пехом прошел с боями и ничего путевого не видел. И не желаю брехи о ней слушать в своем доме!
Санька разозлился и впервые нагрубил тогда отцу. Тот ушел куда-то. Вернулся домой поздней ночью, в стельку пьяный. А на следующий день Саньку забрали. Среди ночи. Мелькнуло, как во сне, испуганное лицо матери. Бледное, собравшееся в комок горя. Отец исподлобья оглядел сына. Бросил через плечо:
— Дожили до срама... - и ушел в спальню, не оглянувшись. Досыпать.
Санька писал письма матери из Магадана. И почему-то никогда не повернулась рука передать привет отцу.
Ответы получал длинные, с полным описанием жизни деревни, о делах в доме. Но никогда в них не было упоминаний об отце. Видно, мать что-то знала.
Мать... Санька любил ее больше всего на свете. Вместе с нею он, совсем огольцом, пахал огород деревянной сохой. Мать впрягалась в нее вместо лошади. А потом, усталая, валилась на землю и тут же засыпала.
Ему она отдавала все. Любила больше жизни. За него молилась. Была ль услышана? Когда Санька написал ей, что его переводят в Трудовое, мать прислала теплую одежду. Свитер, носки, поддевку, варежки и шарф. Что ни месяц, получал от матери посылки с салом и медом. Она ждала его. Единственная во всем свете.
Санька помнил, как ругала она отца за то, что тот впряг сына в непосильную работу, не жалеет и не бережет его. И несмотря на то что была еще молодой, не подарила отцу больше ни одного ребенка, сказав, что тот на войне сердце отморозил. С таким нельзя рожать детвору. И хотя завидовали матери бабы: мол, мужик домой вернулся, хороший хозяин, отменный кузнец, непьющий, семьянин, - мать словно заледенела.
— Все бы отдала, душу свою и жизнь. Если бы он был добрым отцом нашему сыну, - шептала она перед образом Спасителя и все просила дать тепла сердцу человека. А вслух всегда говорила, что видавший беды и горе чужих вдесятеро своих беречь должен. А тем более - кровного.
Санька все понимал. И тепла к отцу в сердце так и не появилось. Все деньги, какие зарабатывал, складывал на сберкнижку. О будущем не думал. До воли, знал, еще много времени. Дожить бы. Если повезет вырваться на свободу, тогда все и определится само собою. Но домой почему-то не хотелось возвращаться.
И только теперь, сейчас кольнуло в сердце. А как же мать? Она же только им живет и дышит...
Санька обхватил руками голову. Как часто гладила мать его соломенно-рыжие вихры! Называла одуванчиком, солнышком. Говорила, что он самый красивый и лучший в свете. Пела ему песни, зыбкие, как облака, прозрачные, как небо, легкие, как ветер. Она одна любила его больше жизни.
— Семья у тебя есть, пацан? - послышался вопрос Шмеля.
— Мать, - ответил тихо Санька.
— Вот и мне свою жаль. Уж померла, видать, давно. А я и погоста не знаю. Все отец отбил в тот день. Навсегда. Уж больше тридцати лет прошло. Теперь меня и не узнали бы в доме. Сам уж стал старше отца в то время.
— Жалеешь, что ушел? - спросил Санька.
— Ты что, звезданулся? Даже кобель от палки смывается! Да случись мне нынче с тятькой свидеться, я б ему за тот день такую бы трамбовку замочил, черти б позавидовали. Усек бы, старый хрен, что прежде, чем детей плодить, о жратве для них подумать надо. Всыто. Чтоб не пухли с голоду. Детвора ведь не скот. Ее не ремнем кормят. Я б ему, кобелю треклятому, всю шкуру на заднице в клочья порвал за те бессонные, голодные ночи. За муки наши. Ведь не только траву, дождевых червей мы ели. С добра ль такое? Кто ж с жиру воровать идет, только сдвинутые! Хотя и таких видеть доводилось по «малинам». Но то особый случай, иной люд. Они от фартовой крови. Наследственные воры, с них спросу нет. Кенты ночи. Но таких немного, - разговорился Шмель, которому явно легчало.
Он уже не морщился, не стонал, не говорил о смерти. Санька присыпал его плечо чистым древесным пеплом, снявшим боль окончательно. Пепел вскоре высушил ожог, стал стягивать рану. И бугор заметно повеселел.
— Я с вашей политической шпаной на Колыме ходки тянул. Сроки у них всех резиновыми были. Немногие оттуда вышли на волю. Золотишко, по-нашему - рыжуху, добывали в паре. А нас к ним приклеили, чтоб дурь вышибать, какой их калганы забиты были по самую сраку, - осклабился Шмель.
— Администрации помогали с нами расправляться? Вроде воронья, падальщиков? - прищурился Санька.
— Ты транди, но не забывайся. Я фартовый. И трепа не дам распускать! Кто ворон?
— Сам сказал, зачем вас к политическим подкидывали, - отвернулся Санька.
— Идиот! Так там не такие, как вы, были! Вы - перхоть, мелочь в сравнении с ними! Там были киты! Не тебе чета! Эн- кэвэдэшники, начальство. Все, как один, вредители! И не просто, а по убеждению. Мы это самое из них и вытряхивали. Что «Голос Америки»! Вот там одцн фраер был, в органах работал. А в безделье художествами занимался. И намалевал, хрен собачий, Сталина, обнимающего Рузвельта. Это ж что? Это ж хуже, чем по фене облаять. Навроде как я стал бы кентоваться с легавым. Ну, этого мазилу за жопу взяли. И на Колыму. За оскорбление личности и авторитета вождя. Администрация нам его показала. Я и ботаю с ним: мол, малевать шустрый, а кредитки иль печати изобразить сумеешь или слабо? А он, падла, трехает: мол, черным делом не промышляю. Брешет, навроде это художество ему от Бога дано! Ну я вскипел. А что, мои кенты от черта свое имеют? Любого изобразят на кредитке! Хошь и вождя! И печать всякую состряпают, файней настоящей, комар носа не подточит. Но впустую не баловались. На что нам Рузвельт? За его портрет водяры не дадут. Только за своего. Но сколько ни фаловали, не сговорился, паскуда, свое изобразить. Западло, мол, с нами кентоваться. Мы его и взяли! Опету- шили, паскуду, отмудохали до потери пульса и кинули к оби- женникам.'
- Женская месть - Эльмира Нетесова - Боевик
- Месть фортуны. Дочь пахана - Эльмира Нетесова - Боевик
- Фартовые - Эльмира Нетесова - Боевик
- Пепел победы - Анатолий Гончар - Боевик
- Найти «Сатану» - Корецкий Данил Аркадьевич - Боевик