– Проходи в кабинет, а я чайку поставлю. Холодно и мозгло…
Сняв куртку и мокрые ботинки в прихожей, Павел прошел по толстому паласу в кабинет. Его с самого начала не удивляла простота обстановки профессорской квартиры. До того она гармонировала с обликом Батрышева; простым, грубоватым в обращении, больше привычным к экспедиционной демократии, чем к университетской чопорности.
Батышев жил один в двухкомнатной квартире. Кабинетом ему служила большая комната, маленькая была спальней. Стен в кабинете видно не было за книжными стеллажами, от пола до потолка, из простых сосновых досок, густо протравленных морилкой и покрытых лаком. У окна стоял небольшой письменный стол, сработанный неведомым мастером, неведомо когда. На черной, старинной полировки, крышке стола стояла пишущая машинка с наполовину исписанной закладкой бумаги. Профессор видимо работал. Чуть в стороне от письменного стола стоял журнальный столик, и возле него два старинных, с черной кожаной обивкой, порядком потертой, глубоких кресла. Павел не знал, был ли профессор когда-либо женат, но по Университету ходили упорные сплетни, что к нему похаживает симпатичная тридцатипятилетняя преподавательница с филфака.
Усевшись в жалобно пискнувшее под его тяжестью кресло, Павел с тоской подумал, что зря пришел сюда, ведь даже не знает, с чего начать разговор с Батышевым. Да и что ему может посоветовать Батышев?!
Профессор звенел на кухне посудой и не спешил появляться в кабинете. В конце концов, Павел решил ничего ему не говорить, а просто попить чайку, поговорить о том, о сем, потом пойти к Гонтарю и набить ему физиономию. Ничего умнее в голову ему не пришло.
Наконец появился профессор со старинным медным подносом в руках. На подносе стояла массивная, толстого фарфора, китайская чайвань, и рядом с ней странно выглядевшие изящные узбекские пиалы.
Наливая чай, профессор ворчливо спросил:
– И что ж такое стряслось, что заставило тебя вспомнить старика?
– Я вас и не забывал никогда… – пробормотал Павел, пряча глаза.
Павел отхлебнул чаю, почувствовал освежающий аромат жасмина, и необычный вкус напитка вдруг успокоил его. Разом исчезли все колебания, исчез страх перед будущим, страх перед будущим унижением, связанным с увольнением из Университета, с которым успел сжиться за столько лет.
– Арнольд Осипович, а ведь Гонтарь убийца, – спокойно, будто речь шла о чем-то незначительным, проговорил Павел.
– Я знаю, – равнодушно проговорил профессор, отхлебывая из пиалы.
Павел ошеломленно уставился на него, пиала жгла ладонь.
– Я думал об этой истории с сохатым, – продолжал Батышев, – Гонтарь как раз такой человек, который очень ловко умеет поставить себе на службу любую случайность. Однако расскажи, что ты видел? Я ведь там не был…
Подражая спокойствию профессора, размеренно отхлебывая чай, Павел принялся рассказывать. Когда он закончил, Батышев протянул:
– Н-да-а… Если ты все это расскажешь следователю, тебя признают клеветником, только и всего. Потому что, это не доказуемо. Даже если в озере найдут гильзы. Это не улика. Мало ли как они могли попасть в озеро. А о том, что эти разоблачения будут выглядеть, как подлая клевета, Гонтарь уже позаботился.
– Ну, а вы… – Павел запнулся, – могли бы выступить против Гонтаря?
– Я?.. – профессор странно усмехнулся. – Во-первых, меня там не было, а во-вторых, юноша, я никогда, ни при каких обстоятельствах, не выступлю против Гонтаря.
– Почему? – растерянно спросил Павел.
Профессор долго молчал. Задумчиво глядя в угол, допил чай, налил себе еще, но тут же отставил пиалу, потянулся к нижнему ящику стола и достал из него свой знаменитый нож. Звонко щелкнув, из рукоятки выскочило лезвие, странного дымчатого цвета с неясным узором как бы проступающим из толщи стали.
– Этот нож сделал один безвестный российский Кулибин в лагерных мастерских…
– Где-е?! – опешил Павел.
Батышев поглядел на него, усмехнулся, осторожно взял свою пиалу, отпил, после этого заговорил снова:
– Университет я закончил в пятьдесят первом. Там, за Уралом, уже царили Лысенко с Лепешинской, наука была загнана в провинциальные институты. Но и там уже появились лысенковцы. У нас первым лысенковцем был папаша Гонтаря. Ну, вся недоучившаяся молодежь, конечно, возле него собралась. А нас, меньшинство, кто серьезно учился, и свое мнение имел, собрал вокруг себя один старейший профессор… Не буду называть его имени. К чему тревожить лишний раз? Его и так на старости лет, перед смертью, вволю помытарили. А я был молод, горяч, считал, что истину можно доказать даже тем, кто науку приспособил для политического авантюризма. Короче говоря, всему нашему кружку навесили ярлык – антисоветская деятельность, а донос накатал Гонтарев папаша. Там еще подписи были… У нас городок маленький, когда я вернулся, встретил одноклассника, а он, оказывается, в архиве работал. По старой дружбе и перечислил мне благодетелей. Эти люди, кое-кто, до сих пор работают в Университете. Иногда я смотрю им в глаза долгим упорным взглядом. За это, в основном, меня и не любят. Короче говоря, дали мне четвертак. Двадцать пять лет, по-русски говоря. Тогда, на излете репрессий, всем четвертаки давали. Правда, я к расстрелу готовился. Портретик даже на груди выколол. Так сказать, улыбка Мефистофеля палачам. Пусть стреляют в своего вождя и учителя, корифея всех наук…
Павел изумленно воскликнул:
– А я всегда думал, что это делают наоборот, заклятые сталинисты!..
– Вот как раз наоборот… Только, мало кто знал, что, когда расстреливают, в грудь не стреляют. В затылок стреляют… Для того, кто готовился к смерти, двадцать пять лет – подарок судьбы. Но все равно, сам понимаешь, что значит, такой срок для молодого человека… К тому же тогда казалось, что все это навечно; лагеря, репрессии ни за что… Мой друг, лагерный Кулибин, тоже рвался к свободе. И голова, и руки у него были прямо уникальными. Умудрился сварить настоящий индийский булат в обыкновенной лагерной кузнице. Его и посадили-то, я полагаю, за этот самый булат. Если подумать, в нашей промышленности и в армии, его просто негде применять, а технология сложнейшая. А он надоедал всем, пороги обивал, вот и запечатали его в лагерь, чтобы не надоедал занятым людям. В побег он готовился основательно. Иначе ты бы сейчас не разговаривал со мной. Хорошо, что он в мастерских работал. Лагерь-то лагерем, но кое-какое рудничное оборудование было, а его ремонтировать надо, вот моего друга лагерное начальство и ценило, даже усиленную пайку давали. Он такой самострел сварганил, что в разобранном виде никто понять не мог, что это такое, а я с ним потом на лосей охотился. А тут случилась амнистия. Ее еще называют бериевской. Большинство уголовников выпустили. А те, кого не выпустили, жутко обиделись. Они же все время считались "социально близкими". Вот и наладились в побег человек двадцать уголовников, и мы с другом с ними. Лопухи мы были зеленые. Эти гады взяли нас с собой, как продовольственный запас.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});