— Что читаешь? — поинтересовалась Надя.
— Гекзаметры — это размер стиха в древнегреческом стихосложении.
— И помогало?
— О! Да еще как! Начинает Сидоров меня допрашивать: — «Расскажите о вашей преступной деятельности в пользу иностранных разведок» — Ну что ему сказать? Дурак? Идиот? Кретин безмозглый? Так за это он меня в карцер посадит! И вот начинаю я молчком, про себя, читать из Гомера:
Только Терсит еще долго бранился болтливый без меры.Множество слов беспорядочных в мыслях своих сохранял онЧтобы царей оскорблять, говоря, что случится, без толку,Лишь бы он думал, что греки найдут его речи смешными.Был он косой и хромой, и его искривленные плечи вместе сходились к груди,Да еще заостренною кверху, он головой отличался…И редкий торчал на ней волос!
Смешно, правда?
— Очень!
— Это я когда в Театральном институте училась, Гомер мне на экзамене попался, да, кстати, и на Лубянке пригодился, — пояснила Таня.
«Красивая и образованная! Срок у нее десятка с рогами. Когда же она вернется в свой Театральный институт!» — с сожалением думала Надя, глядя на фарфоровое лицо Тани.
— Понимаешь, — продолжала она, — Прочту я себе этого Терсита и становится мне смешно и покойно. Срок мне обеспечен, отец и брат уже находились в лагерях, как контрики. Мне только оставалось «догнать и перегнать отцов». Что я и сделала. У папы пять лет сроку, у меня десять. Вот выучи такой гекзаметр — и никогда не будешь дерзить начальству…
— Как заклинание?
— Да, читай про себя, как заклинание.
— Не очень-то мне помогают заклинания, — с сомненьем сказала Надя. — Но попробую!
Перед праздниками пришла посылка в простом ящике без мешковины. Адрес написан не маминой рукой. В посылке записка, которую тотчас забрал Гусь — старший надзиратель.
— Ну, хоть сами прочтите мне, пожалуйста, — попросила Надя.
— Не положено, — равнодушно ответил Гусь, но, пробежав ее бегло глазами, отдал Наде.
«Деточка, милая! Прости, я слегка прихворнула. Пришлось попросить соседку отправить посылку из Люберец. Скоро поправлюсь, напишу. Мама».
Надя в сердцах швырнула ящик. О деле ни слова.
Зима в тот год наступила ранняя и очень снежная. Даже старожилы-долгосрочники, пробывшие не один год на севере, удивлялись такому обилию снега в начале зимы. Грейдер не успевал расчищать дорогу, и плохо приходилось бедной Ночке таскать возок дважды в день, в снегу по самое брюхо. Из старых актированных бушлатов Надя попросила в пошивочной мастерской смастерить лошади что-то вроде попоны по собственному чертежу. Одежка накидывалась Ночке на спину и привязывалась лямками к дуге, а еще две лямки завязывались под брюхом, чтоб не съезжала на бок.
В таком виде их встретил капитан ЧОС и заорал для порядка:
— Это еще что за пугало огородное?!
— Зябнет она, старая, а дорога тяжелая, пока второй раз съездим, вся в мыле, простудится, как тогда будем? — объяснила ему Надя.
— Ты ей еще и валенки схлопочи, смешнее будет! — и совсем уже по-другому спросил: — Слышь, Михайлова, ты, часом, случайно не из деревни будешь?
— Почти.
— То-то, я вижу, скотину любишь!
— Скотину! — обиделась Надя. — Жюль Верн лошадь благородным животным называл! А много ли людей благородными назовешь? Разве это скотина? Все понимает! Человек!
Капитан только головой покрутил и засмеялся.
— Ну, ты даешь! Надо же! Человек!
К концу декабря снегу намело столько, что дорога оказалась как бы в тоннеле.
— В феврале будешь ходить меж гор, в ущелье! — пообещал Мансур.
Но вдруг снегопады внезапно прекратились, сразу показались звезды и луна. Тундра стала серебряная, и светло, как днем. Морозы небольшие, совсем как дома, в Малаховке. В такую погоду ее иногда провожал Клондайк. Это были чудесные дни, хоть в четыре часа уже темно. По дороге можно было болтать, о чем угодно. Надя слышала от Мымры, что на партсобрании опер ругал обоих режимников. По зоне ползали слухи, что Павиан был попутан опером с дамой в кипятилке.
— Чего тебя на собрании ругали?
— Пустяки, капитан Горохов…
— Зуб опера страшнее пасти крокодила, — вспомнила Надя Мансура. — За что он на тебя взъелся?
— Наоборот! Сказал: «Парень он хороший, не спорю, только, здесь ему делать нечего! Слабак, субтильный интеллигентик!
— Вот гад! — не выдержала Надя.
— «Дисциплину в зоне ослабил. Полно нарушений, а бур пустует. Я ему, — говорит, — зла не желаю. Пусть едет и учится». А после собрания отозвал в сторонку и говорит: «Тут не все, как Михайлова, не думай, такие зубры-бизоны есть, дай им волю — с кистенем средь бела дня по зоне ходить будешь».
— А ты бы ему сказал, что из самых зубров самую-самую бандитку выбрал…
И пока Клондайк заливался смехом, озабоченно спросила:
— Ну и что теперь?
— В общем, до замены пока остаюсь…
— А пришлют, уедешь?
— Уедем вместе.
— Куда?
— Ко мне в Ленинград.
— Нет! Я только в Москву, к Гнесиным, там меня ждет моя преподавательница Вербова Вера Александровна.
— Ну, в Москву! Купим машину, в ней будем жить.
— Почему это в машине, можно у меня, целый дом пустой стоит. Мама рада будет. А зачем машина? Лучше рояль!
— На рояле вдвоем не поместимся! — продолжал смеяться Клондайк. — А на пианино не согласна?
— Согласна, но лучше рояль! Звучнее и звук красивее, особенно «Шредер», — больше она никаких марок роялей не знала, у Дины Васильевны стоял «Шредер».
— Пианино у меня дома… а, может, все же о машине подумаем? — от таких разговоров им обоим становилось весело и радостно. И как здорово было идти по искрящемуся, скрипучему снегу, держа с обеих сторон под уздцы Ночку, без тревожных поцелуев и объятий, вообще не чувствуя тела, одну душу. Они могли не только делиться своими задумками, но и узнавать друг о друге. В сущности, она совсем ничего не знала о своем возлюбленном. Только одно, как сказала Маевская, — красив, как Аполлон, — да это она и сама знала. Еще, что вернулся из отпуска — на погонах еще с одной звездочкой и сдал на отлично за второй курс. А дом? А родные? Почему-то о них Клондайк говорил мало. Правда, однажды вскользь упомянул: «Мама у меня очень красивая, даже слишком, во вред себе…»
— А моя мама очень добрая и ласковая, наверное, тоже во вред себе, — поспешила заметить Надя. — А отец?
— Отец как отец! — пожал плечами Клондайк. — Обыкновенный! Полковник!
Надя поняла, что говорить ему об отце не хотелось. Но такие дни им выпадали редко, чаще бывали метели, и Надя прогоняла Клондайка домой. Говорить на ветру все равно нельзя было (можно голос простудить!), и, поцеловав ее кинематографическим, долгим поцелуем в холодные губы, Клондайк отправлялся учить какое-то «Право» или еще что-нибудь. Иногда Надю охватывало сомнение: «А что скажет красавица мать своему Саше, любимому сыночку, когда представит он ей невесту из лагеря? Тогда он должен сказать ей так: «Мама, Надя — будущая знаменитость!»— и она смирится»….