Александр Глушко
КИНБУРН
Роман
Ныне времечко военно,
От покоя удаленно:
Наша Кинбурнска коса
Открыла первы чудеса.
Из солдатской песни, сложенной в октябре 1787 года под земляными валами Кинбурна
Глава первая
ПОБЕГ
Но если хочешь точно знать,
Где легче горем торговать,
На Сечь иди: там хватит пищи.
Поможет бог — найдешь свой кус:
А мне на вкус
До сей поры тот хлеб несладок!..
Т. Г. Шевченко[1]
I
Чигрина вывели на подворье. После холодного погреба даже свежее осеннее утро показалось ему теплым. Щурясь от неяркого солнца, он замедлил шаг. Краешком глаза успел заметить откормленных слуг возле каретного навеса, которые вяло перекликались между собой, косясь в его сторону.
— Что тащишься, как неживой? — ругнулся Велигура, дернув постромку, которой были связаны руки Чигрина. — Ноги поотлеживал, что ли?
Он остановился возле коновязи, приторочил зажатый в кулаке свободный конец сыромятной веревки к поперечному брусу и лениво, вразвалку отошел в сторону. Слуги с нагайками, будто по команде, оказались рядом.
— Вспомнил за ночь, кто ты такой? — кривя губы в ехидной улыбке, спросил Велигура.
— А я никогда и не забывал, — спокойно ответил Чигрин. — И могу повторить: казак я. Запорожского низового войс...
— Цыц!! — топнул ногой панский управитель. Его лицо покрылось красными пятнами. Он перевел тяжелый взгляд на слуг и ехидно добавил: — А ну сыграйте казаку... веселую! Пусть спляшет гопак.
Засвистели нагайки. На мускулистой спине Чигрина выступили кровавые полосы. Но парубок даже не сдвинулся с места. Только прижал голову к связанным рукам и, крепко стиснув зубы, молча терпел удары.
— Хватит, — брезгливо махнул рукой управляющий и почти вплотную приблизился к Чигрину. — Повторяю еще раз: ты есть холоп ясновельможного пана майора и нашего благодетеля Шид-лов-ско-го. Запомнил?
— Никогда не был холопом и не буду! — резко прервал его Чигрин. — Потому что свободный. От рождения.
— Свободный? — ощерился Велигура. — Так беги, гуляй в степи за своими порогами! — Его живот затрясся от смеха. — Чего же отлыниваешь?
Горячая кровь застучала в висках Чигрина.
— Потешаешься, холуй панский! — резанул управляющего суженными глазами. — Ничего, еще погуляю. Запомнишь.
Эта угроза вырвалась неожиданно. Сам не знал, как осуществить ее. Да и осуществит ли когда, связанный ремнями? И все же берег свою непокорность, не разрешал топтать себя даже с путами на руках.
— Так мы тебя и отпустим, — прохрипел Велигура. — Сгниешь, быдло!
Он вырвал из рук слуги нагайку и, стервенея, начал стегать парубка.
— Андрей! Не перечь им! Умоляю тебя! — сорвался над дворищем тонкий, полный отчаяния голос.
Андрей не мог не узнать его. Это был голос Петра Бондаренко. Не думал, что и он видит его унижение.
У Велигуры даже рука дернулась от неожиданности, не такой хлесткий получился удар. А у Чигрина не было сил поднять голову, чтобы поискать глазами своего товарища. Услышал глухое, будто из пустой бочки:
— В погреб его, злыдня! Пускай посидит. Может, поймет, что и к чему.
Его снова бросили в темноту, на холодные, скользкие камни. Дневной свет — на миг — плеснул сверху в подземелье. Стукнула массивная дверь, прогремел тяжелый засов. Держа впереди связанные руки, Андрей нащупал пальцами постель из прелой соломы и лег лицом вниз, потому что спина была исполосована — не прикоснуться. Но хуже кровавых ран донимала собственная беспомощность. Молодая сила бурлила, рвалась на волю. Почему он должен покоряться Велигуре — родился ведь вольным! Как Буг-река, на крутых берегах которой он начал познавать мир...
Во мраке, в безмолвии подземелья вдруг увидел себя восьмилетним мальчиком... Жил без отца и матери. Когда подрос, узнал, что не стало их после татарского набега. Превратили тогда крымчаки в дым их хаты над лиманом возле Прогноев. Налетели, будто ненасытная саранча, внезапно, на рассвете. Пока паланковая[2] старшина спохватилась — было уже поздно. Ордынцев как ветром сдуло. Рыбачьи тони[3] ограблены, молодые женщины и дети захвачены в плен... Его спас отцов товарищ Илько Суперека. Выхватил сонного из колыбели, висевшей на старой шелковице под прикрытием ветвей, и перенес через прибрежные камыши на каюк. Когда завечерело, переправился на северный берег лимана, в гирло Буга. А потом еще с неделю тащился на каюке против течения, как рассказывал впоследствии, до самых Мигийских порогов. Тут и осел с разрешения бугогардовского полковника Пугача.
Суперека был исконным речным казаком. Изучил все повадки Буга, его глубины и мелководья, знал, где какая рыба водится, мог вброд добраться до скалистых островов, которые панцирями гигантских черепах поднимались среди стремительного течения.
Потому и Андрей — сколько помнит себя — вольно чувствовал себя на реке. Плавал, пересекал быстрину, приближаясь к правому берегу, научился дышать через камышинку под водой, преодолевал все водовороты, клокотавшие и бурно пенившиеся между каменных порогов.
Вспомнил и глиняную хворостянку[4], в которой они жили с Суперекой. Всплыло в памяти: дядька Илько, ссутулившись, плетет вентерь из конопляной пряжи, а он парит в кипятке очищенные от коры и сучьев вербовые ветки на гужву — большие, меньшие и совсем маленькие обручи для вентеря. Кипяток, налитый в дубовую кадку, обжигает пальцы, он дует на них, помахивает рукой в воздухе. Суперека снисходительно улыбается и говорит словно бы самому себе:
— Терпи, казаче, как гов-ворится, сам бог из рыбаков апостолов сотворил.
Внезапное прикосновение холодной капли, упавшей на спину, развеяло видение. Напрягшись всем телом, Андрей медленно встал на колени. Вспомнил, что был в свитке. Ночью клал ее под голову. Утомленный после тяжелой работы, погрузился тогда в сон, как глубоко в воду. А утром и опомниться не успел, как вывели его под Велигурины плети. Потрогал ладонями соломенную подстилку. Скомканная свитка лежала рядом. Распрямил ее одними пальцами, осторожно лег на спину и, прижимая локтем одну полу, перевернулся на бок.
Согревшись под свиткой, снова унесся в мыслях в свое казацкое детство. Так ли уж легко жилось ему с товарищем отца на вольнице возле Гарда?[5] Все ли у них было ладно? Чигрин словно бы со стороны посмотрел на себя — мальчика. Где там! Хлебнул горя!
Он все еще не мог забыть стычку с паланковым гардовничим[6] Рябым. Не мог, потому что с тех пор, кажется, все и началось, что-то будто перевернулось в их жизни... А утро, какое же тогда утро выдалось! На всю жизнь запомнится. Пускай хоть и в бездонный погреб его бросают, погружают в кромешную тьму,