Елена Хаецкая
Судья Неподкупный
Если выпало в Империи родиться,
лучше жить в глухой провинции у моря.
Иосиф Бродский
Аткаль был рабом Хаммаку. Так, во всяком случае, значилось по таблицам.
Ибо официальные документы составлялись на глиняных таблицах, как повелось исстари. Только потом уже данные передавались в компьютерную службу городской информации.
Но компьютер компьютером, а богов гневить незачем. Скучные, неизобретательные люди – граждане Сиппара. Консервативные. Да и службу-то информационную завели в городе на пятнадцать лет позже, чем появилась она в Вавилоне. Все артачились отцы города, берегли городскую казну, и без того сильно разворованную.
По этим самым таблицам выходило, что Аткаль учтен был по долговым обязательствам его родителей; тогда же была определена цена ему – 25 сиклей немаркированного серебра. Таким-то образом и перешел малолетний Аткаль в собственность госпожи Китинну, матери Хаммаку.
Госпожа Китинну, в свою очередь, преподнесла мальчика своему сыну – подарок сделала на день рождения. Хаммаку, по малолетству, о том не ведал; несколько лет прошло, прежде чем понимать начал, что к чему. А тогда был Хаммаку таким же несмысленышем, как его раб; они и выросли, можно сказать, вместе.
Так что на самом деле вместо брата был Аткаль своему молодому господину.
Где один, там и другой.
Пойдет, например, молодой Хаммаку к воротам Думуку. До ночи не смолкает там буйное торжище. Есть, на что поглядеть, что послушать, обо что кулаки размять. Там-то непременно найдет себе занятие Хаммаку – обязательно сыщется кто-нибудь, кто ему не угодит, не ценой на товар, так рожей, не рожей, так мятыми бумажными деньгами, а то просто пена в пивной кружке подозрительно жидкой покажется. Аткаль тут как тут: стоит за спиной господина своего, поддакивает, вставляет словцо-другое.
А то понесет обоих в кабак к чернокожей Мелании. Сколько раз уж напивался там Хаммаку до положения риз. И Аткаль, бывало, не отстает от господина своего: тоже лыка не вяжет. Так вдвоем, друг за друга хватаясь, идут по улице, песни горланят: господин в лес, а раб по дрова.
Возвращаясь домой пьяным, не упустит Хаммаку случая пошалить: то по витрине камнем ахнет, чтобы поглядеть, как весело брызнут стекла. То к девкам начнет приставать. И здесь не в стороне Аткаль: битое стекло каблуком, каблуком; девке строптивой по шее, по шее: не ломайся, когда благороднорожденный волю свою изъявляет. Сказано: ложись, значит, ложись, хоть на траву, хоть на мостовую, хоть в сточную канаву. А после Хаммаку, глядишь, и сам к той же девке сунется. Иная быстро смекнет, которому из двоих отказать нельзя, а кто перетопчется. А другая, глядишь, и Аткалю даст. Но Аткаль в любом случае не в обиде. Нрав-то у него незлой.
Кроме того, замечено было, что Аткаль всегда оставался трезвее хозяина. Не было еще случая, чтобы не довел кровинушку до дома. И госпожа Китинну ценила молодого раба. Смотрела сквозь пальцы даже на мелкие кражи в доме (а такой грешок за Аткалем по незрелости лет водился). Сумел убедить ее раб в полезности своей, потому терпели его в хозяйстве. И даже пороли реже, чем следовало бы.
А следовало бы.
Хоть как брат был Аткаль для Хаммаку, а по глиняным таблицам все же числился его рабом.
Жили они в городе Сиппаре, в двух переходах от Вавилона. Невелик и скучен Сиппар.
Но и Сиппара достигает душное дыхание вавилонье, где все смешалось: тяжелые женские благовония и дымы кадильниц на многочисленных алтарях (ибо кому только не поклоняются в Вавилоне!), кисловатый дух человеческого пота и сытный чад от готовящихся блюд (ибо сытнее и вкуснее, чем в иных местах Земли, едят в Вавилоне)…
Каждый вдох, каждый выдох огромного города жадно ловит Хаммаку. Точно голодный на запах хлеба, тянется к любому слушку из столицы. И коростой от испарений Вавилона покрылась душа Хаммаку.
Все это видела мать, госпожа Китинну, хозяйка дома. Каждый вечер возносила она горячие молитвы, обратясь лицом туда, где в громаде черных садов высились стены храма Эбаббарры.
И слушало обитавшее там божество.
– О Шамаш, Солнце Небес Вавилонии! – говорила старая женщина, и тяжелые золотые серьги качались среди черных с проседью, густых ее волос речи в такт. – Каждый день проходишь ты от Востока к Закату. Держишь путь от пределов Шаду, где поднимаешься с ложа твоего, до пределов Амурру, где ждет тебя новое ложе. Видишь с небес все, чинимое людьми, и нет ничего, что не было бы доступно божественному твоему взору. Потому назван ты богом Справедливости, Судьей Неподкупным.
Почтив такими словами божество, переходила мать Хаммаку к заботам, что тяжким камнем лежали у нее на сердце.
– Нынче же, в воскресенье, в день твой, принесу тебе еще одного ягненка, сосущего мать, и пусть кровь его прольется в твою честь на золотом алтаре. Убереги моего сына Хаммаку, удержи от бесчинств. Пусть бы поменьше таскался по девкам, не мотал бы деньги по кабакам. Полно тревоги сердце мое. Что будет, когда не станет рядом с ним матери? Кто позаботится о том, чтобы хватало ему и хлеба, и кефира, и сладких булочек с маком?
Не напрасны были тревоги госпожи Китинну. Скончалась в самом начале лета и похоронена была в семейном склепе, о котором сама же заранее и позаботилась, ибо слишком хорошо знала беспечный нрав своего сына.
К началу месяца арахсамну завершился траур по матери.
Унылое время простерлось над Сиппаром. Листья с деревьев облетели, снег выпал и тут же растаял. Под утро подмораживало.
Как раз наутро и гнал Хаммаку раба своего за пивом, либо за кефиром, смотря по тому, какой напиток употреблялся накануне. На гололедье, да с похмелья поскользнулся и грянул головой об асфальт несчастный Аткаль. И так умом не крепок, а тут совсем дурачком сделался. Пил себе пиво да улыбался под нос. Как будто ведомо ему что-то стало. Будто тайну ему какую-то доверили, и болтается эта тайна у него во рту, в зубы стучится – на волю просится.
Хаммаку разозлился, два раза по морде ему съездил – не помогло; он и отступился. Не до улыбочек аткалевых, у самого голова трещит.
Тут кстати и день рождения молодого господина подоспел – 11 арахсамну[1]. Двадцать семь лет назад появился на свет младенец, зачатый в законном браке от благородных и благороднорожденных родителей; отделен был от последа, погребенного надлежащим образом и при соблюдении всех обрядов; обмыт, запеленут и закутан ради предохранения от сквозняков – и в таком виде поднесен к материнской груди.
С тех самых пор ничего, кроме тревог и неприятностей, не видела от него госпожа Китинну. Но рука у хозяйки дома была твердая: крепко держала она в узде своего неистового отпрыска. Умела приструнить, когда надо. Могла и денежного содержания на неделю-другую лишить. А истерики Хаммаку были для нее как свист ветра в трубе.
И вот мать умерла. Как с цепи сорвался Хаммаку. Поначалу еще вел себя более-менее смирно. Будто пробовал: а что будет, если из материнского приданого, для будущей жены Хаммаку сберегаемого, взять золотые серьги да пропить их?
Попробовал. Пропил.
И ничего ему не было. Ни от богов, ни от людей.
Напротив. Весело было. Девки – те даже целовали ему руки и ноги. Заодно и верному Аткалю перепало. Пока господин шалил с девицами, раб сзади стоял, дергал его за полу, знаки делал, рожи корчил. И снизошел Хаммаку – отцепил от себя самую щуплую из девиц, наделил раба своего: пользуйся, Аткаль. А девке строго наказал: «С ним пойдешь». И пошла, не посмела перечить.
Хаммаку это очень понравилось.
Да и Аткалю понравилось.
Вот напьется Хаммаку, двинется по знакомым кабакам куролесить; Аткаль за ним тенью. Встретит знакомого, позовет с собой. Тот хоть и понимает, из чьего кармана деньги на угощение, а благодарность испытывает все-таки к Аткалю: кабы не позвал Аткаль, ничего бы и не было – ни веселья, ни даровой выпивки, ни баб.
На свой день рождения пышный пир устроил молодой господин Хаммаку. Полон дом гостей назвал.
Пришли к нему сыновья богачей. Многие уже тишком ощупывали деревянную облицовку стен, шарили глазами по комнатам – удобно ли расположены; понимали – недалек день, когда Хаммаку заложит, а то и продаст дом свой.
Явились и гости поплоше, попроще. Их Аткаль втихомолку наприглашал, о чем Хаммаку не то чтобы не знал, а как-то не задумывался.
Аткалевы гости тоже глазами по сторонам зыркали, однако же воровать ничего не смели. С самого начала предостерег их насчет этого Аткаль: «Чтоб рук не распускали. Замечу – выдам властям. И не местному бэл-пахату, а ордынцам, когда за данью приедут. Брошусь в ноги и будь что будет».
Угроза подействовала. И хоть знали все, что голос Аткаля не может звучать громко в Сиппаре, да и нигде не земле – виданое ли дело, чтобы голос раба где-нибудь звучал громко? – а кто их знает, ордынцев, могут ведь и услышать.