Людмила Пятигорская
Блестящее одиночество
САША, ТЕБЕ
Вместо предисловия
ОПУСТОШЕННОЕ ВРЕМЯ
Едва просочившись сквозь пелену сна, я, таинственным образом опережая перцепцию, еще не протерев глаза и не навострив уши, уже начинаю различать шорох созидания — взаимное копошение созидаемого и созидающих. Этот обоюдный процесс нарастает, точно предгрозовой гул, накатывается, плотнеет, пока, наконец, раздавленный собственной массой, не обрывается шквальным дождем, рассыпаясь на мириады чего-то плохо определимого, в своем назначении непостижимого, что тем не менее тут же плавится, клеится — получись из того бетономешалка, пила или еще не облаченный в форму, но уже куда-то несущийся поток нейтронов, готовый подхватить вас и увлечь за собой в качестве рабочих рук, голов или чего угодно, пригодного к употреблению. И за всем этим лязгом и скрежетом я не могу различить тихого беспечного умирания, которое тает в критических температурах и сверхскоростях, в едином вдохновенном порыве человеческого и вочеловечиваемого. Мне дарят бессмертие, с которым мне совершенно нечего делать. Я просыпаюсь.
А созидают в последнее время практически все — лозунги, пиво, войну, поэзию, чайники, вездеходы. За исключением разве что стройматериалов, которые не созидаются, а где-то крадутся. По мнению специалистов, со стройматериалами так выходит дешевле и с меньшими человекозатратами.
Разумеется, я бы предпочитала просыпаться в любое — пусть самое неудобное для меня — время, когда процесс созидания по планете уже завершен. Но это — пустые мечтания, по причине так называемых «часовых поясов». Раньше считалось, что часовые пояса — суть следствие овалообразного строения нашей земли, но увы. Они, как недавно открыли ученые, есть плод ума, чистый фантом, навязанный для того, чтобы, когда у одного сталевара или поэта по одну сторону океанов опускаются руки и опадает на грудь голова, другой стихотворец и металлург по другую сторону водных массивов немедленно хватался бы за ухват и перо, то есть чтобы процесс созидания, не дай Бог, не был приторможен.
Поэтому, когда чьи-то сердца перестают биться, этот переход к тишине зачастую бывает неслышим, а когда рождается человек — его появление проходит не особо замеченным даже для самой роженицы, так как последняя, не приходя в сознание, возвращается к месту службы, где сослуживцы, образно говоря, уже ломятся в ее закрытую дверь.
Оба этих события — как рождение, так и смерть — являются нежелательной остановкой, чем-то вынужденно отвлекающим от главного. Поэтому покойников (а куда же деваться?) хоронят с нескрываемым чувством стыда и досады, впопыхах, зарывая в рекордные сроки и минуя весь антураж, до сих пор считавшийся неминуемым. Малых детей отдают немедля в чужие, ни к чему не пригодные руки, которые только и могут, что пеленать ребенка, кормить его из бутылочки да позволять хватать свои задубевшие пальцы сморщенными трепещущими ручонками. Чего-нибудь сверх этой программы ожидать не приходится. Так мы рождаемся и умираем. Я просыпаюсь.
Все с тем же вечным вопросом — а накоплена ли такая критическая масса всего, уже подвергнутого процессу созидания, которая, наконец, подломит земную кору, зиждущуюся на пустотах; и достигнута ли та скорость творения, которая по темпам опережает абсорбирующую способность времени? Когда я слышу, что кто-то взялся опять за кувалду или перо, он мне видится как вредитель — в смысле, да завались тут у вас все к чертям.
Впрочем, может и обойтись — просто останется более внушительный археологический слой с мощной прослойкой литературы и чайников. Но для этого следует соблюдать равномерное распределение как поэтов, так и единиц производства по двум полушариям. Такая жизнь. Такие реалии. И тем не менее я просыпаюсь.
В свое время я много ездила, бывая то в тех странах, то в этих. По странному стечению обстоятельств все эти, столь непохожие друг на друга и самобытные (то есть с их собственным бытом) страны объединяло одно — в каждой из них находилось превышающее всякие чаяния число наших поэтов, покинувших родные пенаты, но в то же время заинтересованных в переправке своих стихов в оставленные ими края. Даже не очень находчивые поэты стали проявлять небывалую — в нормальных условиях им не свойственную — смекалку.
Созданная на чужбине поэзия контрабандным путем просачивалась обратно в страну всеми возможными способами. Бывшие отечественные поэты, войдя в доверие наземных авиационных служб, а также насобачившись на запасных входах и выходах, уже в аэропорту отлавливали почти всех, говорящих по-русски. Они знали расположение пожарных лестниц и потайных дверей, засекреченных подземных тоннелей и стартовых площадок для вертолетов на крышах эксклюзивных отелей. Поэты подбрасывали свой товар в упаковках швейцарского шоколада и шотландского виски, под видом путеводителей и открыток — да, собственно, под видом всего, что пользовалось спросом у понаехавшей из России братвы. Они разнюхали все — и от этого их всезнайства в стране начался переполох. Уже при подлете к Москве, просыпаясь, вы чувствовали, как начинает крениться земля, как нарушается хрупкий баланс, установленный благодаря переправке поэтов за рубеж — порой даже и не на личный (поэтов), а на казенный, то есть ничей счет.
Вновь ужесточилась выездная политика государства, что, за всю историю нашей державы, приобрело наконец реальный смысл. В центре стратегических растусовок были составлены карты наиболее неблагополучных стран, где красными точками были отмечены наибольшие скопления поэтов в исчислении плотности их обитания на один кубический метр, желтыми точками — скопления средние и наконец зелеными — скопления наименьшие, но зато самые агрессивные и напористые.
Отъезжающих за кордон снабжали этиловым спиртом, убойными папиросами «Казбек», докторской колбасой с едва заметным зеленоватым отливом и, наконец, на случай, если все это не поможет, — обыкновенным ядом, но все — зря.
Поэты, обитая в зонах недосягаемости отечественных привычек, оказались неуязвимы. В их поведении появилась тенденция к осторожности. Они стали гораздо реже и менее интенсивно спиваться, почти не замерзали в сугробах (многие из них предусмотрительно перекочевали в тропические края), а также прекратили сжигать пищеводы денатуратом, так как в тех странах, в которых поэты обосновались, они получили доступ к более качественным спиртным продуктам. Обзавелись предметами первой необходимости, как то носки и тостеры, что радикально меняет приоритет, наделяя жизнь иными, приходящими по мере поступления новых носков и тостеров ценностями. Вместо подвально-кладбищенского поста поэты устроились на русскую службу Би-би-си, где светлые коридоры и автоматы, бесплатно раздающие чай и кофе. Вследствие перечисленных перемен поэты перестали драться на дуэлях, гибнуть на баррикадах и добровольно гнить по тюрьмам. И если приплюсовать сносную медицину дальнего зарубежья, то получится такая картина — поэты стали почти бессмертны, а уж во всяком случае каждый из них собирался прожить на двадцать-тридцать лет дольше положенного ему срока.
А тут еще и эти, свои, не уехавшие по какой-то причине. Но даже их, по законам нового времени, трогать было не велено. И они множили свое слово, которое не рассеивалось по ветру, но даже наоборот — крепло, окаменевало, что ли, по-новому структурируя до недавней поры равнинный среднерусский ландшафт.
Со временем метеорологи стали обращать внимание на климатические аномалии — вплоть до сошествия ледников и резкое повышение температуры, доходящей до 300 градусов по Фаренгейту.
Тут бы стране и хана. Но, волею иных судеб, начался массовый исход физиков, которые из-за жары не могли продолжать работу в лабораториях, а в условиях некогда, как-никак, умеренного климата вентиляторы по штату не полагались. Кроме того, кем-то, кто пожелал остаться неназванным, было переправлено за рубеж столько-то миллионов тонн нефти и кубометров газа, что, несомненно, несколько разрядило атмосферу. Помню, в одно прекрасное утро, еще порядком не отряхнувшись от сна, я ощутила живительную прохладу и легкое дуновение ветерка, который донес до меня первые несмелые удары кайлом. А чуть погодя все грянуло разом и как оглашенное сорвалось с места. Уставшая от безделья история брала реванш. И все-таки я, медленно и неохотно, зачем-то (зачем?) просыпалась.
Вольно мне тешить себя надеждой, что в неприятии созидания я все же не одинока. И даже самой природе можно приписать некую осмотрительность. Я не говорю о таких грубых в своей массовости катаклизмах, как астраханская чума или искусственный голод на Украине. Я о другом. О каких-то до мелочей просчитанных актах, разящих именно ту, затерявшуюся в людском бедламе, деятельную, то есть хворую особь. Я об изысканной избирательности.