Андрей Рубанов
Жизнь удалась
Часть первая
1. Уехал
– …Все запомнила? – спросил Матвей.
– Да.
– Тогда повтори. В последний раз.
– Хорошо, – сказала Марина и вздохнула. – У меня есть два телефона. Оба постоянно при мне. Первый телефон не звонит никогда, но если вдруг – такое бывает редко – он зазвонит, я говорю, что ты отошел на пару минут, интересуюсь, кто спрашивает, записываю всю конкретику и отключаюсь. Второй звонит часто, но я беру трубку, только если абонент – Разблюев. В других случаях записываю номера входящих…
– Если позвонит Знайка?
– Если позвонит Знайка, все выслушать и грамотно съехать с базара.
– Ага. А ты сможешь грамотно съехать с базара?
– Естественно.
Матвей ударил себя пальцами по ноздрям, засопел, сморгнул, как будто нюхал кокаин; на самом деле реальность заводила его сильнее любого искусственного возбудителя, а тем более кокаина, престижного стимулятора для дураков, ничего не смыслящих в подлинном престиже.
– Ничего не забыли?
– Нет. Может, все-таки скажешь, куда едешь?
– Прости. Не могу. Я сам мало что понимаю.
Он помолчал.
– Все. Я уехал.
– Подожди. Не все. Ты меня любишь?
– А у меня нет другого выхода.
Глупый, подумала Марина, до чего глупый. Куда-то собрался, на важный разговор, раздувает щеки, вспоминает молодость, девяносто какой-нибудь второй год, храбрится и хорохорится. Нервничает и накручивает себя. А по глазам видно – не очень боится. И у меня нет никакого опасного женского предчувствия. Это хорошо.
В свои тридцать пять она – уверенная в себе, вполне состоявшаяся женщина – если и верила чему-то, то только своему выстраданному, безошибочному женскому чутью.
Матвей поцеловал ее сухими губами в шею и шагнул за порог, осторожно закрыв за собой железную дверь.
Вышел из дома. Поежился. С низкого ноябрьского неба падала полузамерзшая вода.
По старой привычке огляделся, не увидел ничего угрожающего жизни и кошельку, влез в просторный седан производства Баварского моторного завода, включил музыкальную установку производства «Японской Компании Победителей» – и тронулся с места.
Что-то происходит, подумал он. Что-то меняется. Сдвигаются, смыкаются какие-то неопределяемые преграды. Живу, превозмогая все большее сопротивление окружающей действительности. Тяжелее и тяжелее делать то, что раньше так легко давалось. Все тускло, серо, ничто не возбуждает. Не радует глаз. Может, это возраст?
При чем здесь возраст, тебе всего сорок лет…
В машине ему стало легче. Отпустило. Как всегда. Едва он оказался в плену кожи, затемненных стекол и прочного пластика, где всякая кнопка шепчет: «Нажми меня», где всякая педаль и рукоять умоляют: «Надави! Включи! Активируй!», – тут же ослабли шея и колени, и опустились крылья носа.
Моя машина. Моя полированная железка.
Он родился интровертом, любил уединение, предпочитал размышлять, наблюдать, помалкивать. Машина была раковиной, где так удобно прятаться. Кроме того, Матвей Матвеев считал себя настоящим пацаном девяностых. И без автомобиля вообще не мыслил жизни. Для него сверкающий механизм с кожаными сиденьями и буйным мотором уже пятнадцать лет содержал в себе все самое важное, нужное, основное. Осознавался как фетиш, жупел, средство и причина, цель и повод. Хлеба не куплю, но бензин налью! Примерно так.
Взрослея, он поостыл к лошадиным силам и хромированным изгибам, но не настолько, чтобы разлюбить, а может, и не остыл или даже сильнее загорелся, да только снаружи души уже корка образовалась, черная, черствая. К сорока годам иногда образуется у мужчины такая корка. Ее только пуля пробьет. Это подтвердит любой поэт, всякий пацан девяностых.
Как настоящий поэт и реальный пацан, он придавил правую педаль, вылетел на серую ленту шоссе, вклинился, ускорился, обошел, обогнал, подрезал, ускорился еще, а как всерьез ускорился – так и успокоился полностью.
В движении, на дороге – когда крутил приятное пальцам рулевое колесо, вдавливал педали – приходила к нему безотчетная грусть, очень русская. Очевидно, такая меланхолия мучила Илью Муромца все тридцать три года, пока он лежал на печи. Неопределенное, общего характера раздумье. Что я должен делать? Надо ли оно мне? То, что делают все эти люди вокруг, – а надо ли оно им? Может быть, следует остановиться, притормозить, вылезти из-за штурвалов, рычагов, из водительских кресел, отойти от мониторов, покинуть конвейеры, стройплощадки, офисы, чиновничьи конторы и залезть на печи всем, сколько нас есть, и погрузиться в ватную славянскую нирвану?
Нет, решал Матвей каждый раз, когда так думал, и усмехался горько. Никто не полезет на печку, никто не забудется целительной дремотой. Никто не возьмет паузу. Нельзя. Надо бежать, действовать, функционировать, строить дома, рожать сыновей, сажать деревья, преобразовывать мир. А кроме того – деньги делать. Никто не остановится. Страшно. Забыт важный закон физики: остановка движения высвобождает энергию.
Матвею захотелось то ли рассмеяться, то ли заплакать.
Ничего, скоро ты приедешь туда, где тебя остановят, и еще как.
Тебя остановят. Тебя остановят, дружище Матвей Матвеев. Ты должен деньги, и тебя остановят.
Уже вполне адекватный, хладнокровный, на четвертой передаче он выскочил к окраине города.
Здесь можно было включить пятую передачу и превратить езду в полет. Но зазвонил телефон – адская машинка, никогда не позволяющая послать весь мир туда, где ему самое место.
Да, это я.
Да, все правильно.
Да, во всех документах именно так и написано. Не «шампанское», а «шипучее вино», в скобках – «муссо». Потому что настоящее шампанское вино изготавливают исключительно в провинции Шампань, и оно стоит от восемнадцати евро за бутылку. На вкус, кстати, так себе. Это я вам ответственно говорю. А за три пятьдесят вы можете иметь только муссо.
Да, почти шампанское. Емкость такая же, и форма бутылки. Пробка вылетает, пена бьет, пузырьки – все как надо. Но это не шампанское. А? Что? Я же сказал, муссо. И в документах так же.
Да, это вопрос принципиальный. Во всяком случае, для меня как для импортера. Я покупаю во Франции муссо и вам продаю тоже муссо. А вы его продавайте, как вам удобно. Хотите продавать как французское шампанское – продавайте. Но если я вам продал муссо, я и в накладной пишу – «муссо».
Нет, это не шампанское. Это – шипучее вино. Да, такое же, как шампанское. Абсолютно. Разница только в цене. И в престиже. Вам неважно, а мне важно. Естественно. Поэтому и жив до сих пор. Конечно. Нет проблем. Нет, не переделаю. Ради бога. Аннулируйте сколько хотите. Муссо – это муссо, а шампанское – это шампанское. Послушайте, я на этом рынке пятнадцать лет. Согласен, столько не живут. Да, потому и выжил, что если продаю муссо – в накладной пишу «муссо», а если шампанское вино – то и пишу «шампанское вино». Что? Конечно. Всего доброго… Супруге привет… Взаимно… Да, это почти шампанское. Но не шампанское, не шампанское! Ага. Без базара. Конечно. Что? Да, это можно. Конечно, так и сделайте. Никто не узнает. А всем наплевать, поэтому. У американцев есть поговорка: «Закон – это столб, его нельзя перепрыгнуть, но легко можно обойти». А в фильме «Тренировочный день» – надеюсь, вы смотрели – есть и вовсе гениальная фраза, я в нее влюбился: «Разгадал систему – получил свободу!» Понимаете, о чем я? Да. Именно так. Нет, вы в своих накладных пишите, что хотите, а я напишу как есть. Вы пишете «шампанское», в скобках – «муссо», а я пишу «муссо», в скобках – «шампанское». И все довольны. Что? Да. Как говорят чеченские полевые командиры, ситуация не стоит отрезанного яйца. Да. Конечно. Всегда приятно иметь с вами дело… Взаимно… И вам… До свидания…
Хорошо поговорил, подумал он. Нормально. Аргументированно. Убедил людей. Слава богу, научился. За пятнадцать лет в бизнесе. Теперь могу убедить кого угодно в чем угодно.
Небо – белесое, плотное – рифмовалось цветом с бледными спинами многоэтажек, с тускло отсвечивающим асфальтом. Неуютная, монохромная городская осень понемногу умирала, уступая место зиме.
Зима не спешила; осень – тоже.
Ничто здесь, в этой части света, никуда не торопилось, все происходило своим чередом. Вослед теплу необратимо надвигался холод, вослед веселью – ленивый, вязкий сон, вослед жизни – смерть, и так по кругу, вечно, неизбывно. Твердый, раз навсегда установившийся порядок, установленный не нами; не нами.
Агония осени наводила морок на город и его людей. Поднятые воротники, зонты, шарфы, опущенные плечи мужчин, неэнергичные глаза женщин, включенные фары автомобилей, всеобщая нервная грусть, всеобщее желание заскочить в ближайшую подсвеченную дверь ближайшего питейного заведения, опрокинуть порцию или – две, воспрянуть хоть как-нибудь.