Андрей Евпланов
Чужаки
Чужаки
Рассказ
Никто не знал, откуда взялся этот Гундобин. Говорят: приехал на полуторке, то есть его привезли на полуторке, его самого и два чемодана с ним. Филя привез. Это было известно доподлинно, потому что Филя сам любил вспоминать этот случай.
Он хорошо помнил, как ездил в этот день в область, возил жмых и задержался там, потому что встретил дружка, с которым служил в армии. Распил с дружком поллитру, а потом, когда возвращался, уже в потемках, ему показалось, что он сбил человека. И тогда он вернулся, чтобы посмотреть, и увидел человека целого и невредимого. Тот преспокойно сидел на чемодане и лузгал семечки. А рядом стоял другой чемодан.
— До Синюхина сколько возьмешь? — спросил человек.
Филя, с радости, что не задавил, сказал:
— Да ладно…
Взял чемодан и закинул в кузов своей полуторки. А попутчик сидит как ни в чем не бывало и грызет свои подсолнухи, как будто ему и тут неплохо. Филя видит такое дело — говорит:
— Ну, едешь, что ли?
— Я же спросил тебя: «Сколько возьмешь?»…
Тогда Филя смекнул, с кем имеет дело, и запросил трояк. А тот ему:
— Больше рубля не дам.
Вот так он и появился, этот Гундобин. Вылез из темноты на дорогу, а может быть, и из-под колес, потому что Филе с четвертинки вряд ли померещится будто он сбил человека.
А впрочем, с Филей еще нужно разобраться. Ведь не заметил же он тогда, что человек, которого он привез к нам, в Синюхино, был одноруким.
Потом все увидели, что этот Гундобин однорукий, но это уже было на следующий день, когда он пришел в контору.
В конторе было полным-полно всякого народу: и наших, и шабашников, и командированных шоферов. Все курили и разговаривали, пока председатель разбирался с бухгалтером. Тут трудно было заметить чужого, тем более что чужой был из себя не видный: лицо как у всех и одет как все, в телогрейку и резиновые сапоги.
Он вошел и встал у косяка незаметно, щуплый, серый. Но когда дверь председательского кабинета отворилась и появился бухгалтер, он, не говоря ни слова, протиснулся вперед и прошел в кабинет. И тут только все заметили, что одна рука у него, та что в кармане, вроде бы и не рука, а пустой рукав, заткнутый в карман.
Он вошел к председателю так, как будто никого в конторе не было, никакой очереди. Только ничего у него из этого не вышло. То есть поселиться он у нас поселился, а вот работы ему в Синюхино не нашлось. Больно разборчив оказался. И устроился он истопником в район.
Каждый день выходил он чуть свет из своего дома с обшарпанным чемоданом и шел через все село к проселку. Бывало, что попутки ему приходилось ждать и час, и два, но он сидел на своем чемодане и ждал, и можно было подумать, что этот человек пришел сюда в такую рань только для того, чтобы посидеть здесь в свое удовольствие.
Если случалось, что кто-нибудь, кому тоже нужно было в район, располагался рядом и хотел завести разговор, он мычал неопределенно или отмалчивался, словно никого не слышал и не видел. А может, он и вправду никого не слышал и не видел, потому что был в это время где-то далеко, может там, где осталась его рука.
Никто не знал, где он потерял руку, и вообще никто почти ничего не знал о нем. Разве только то знали, что он инвалид и что работает в школе истопником, а живет в бывшем доме Бурцевых, большом, но сильно запущенном, который он купил у прежних хозяев за триста рублей. Еще знали, что обстановки у него никакой нет, потому что у него и занавесок не было. Потом занавески появились, но это случилось позже, когда к нему приехала жена с двумя детьми. А поначалу он жил один, ни с кем никаких дел не имел и даже не разговаривал ни с кем. Такой уж он был нелюдимый этот Гундобин. Нелюдимый чужак. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы вызвать у нас опасения. Ведь если человек нелюдим, значит, у него есть основание сторониться людей, стало быть совесть перед ними не чиста.
И чего только не рассказывали про него. Одни говорили, будто он по пьяному делу попал в городе под трамвай, потому что если человек не пьет, значит, от пьянства лечился. А лечатся, известное дело, только алкоголики. Другие говорили, что он бывший полицай, который скрывается, и надо бы заявить куда следует, но не заявляли, потому что там, дескать, лучше знают. И потом на полицая он не тянул годами. Были и такие, которые утверждали, что он вернулся из заключения. Только все это были досужие домыслы, и выросли они на пустом месте, как вырастают лебеда и осот на вспаханной, но не засеянной целине.
Одно было ясно. Не было у нас такого человека, который испытывал хоть какую симпатию к этому Гундобину или, на худой конец, жалость. И хотя он был одноруким, так себя поставил, что никто его калекой не считал.
Для однорукого в деревне, будь он хоть какой из себя, пусть даже рыжий, всегда будет прозвище — Однорукий. А этого Гундобина люди окрестили Барсуком. И уже в этом было что-то особенное, выделяющее его из тысяч прочих одноруких.
Так и жил Барсук своим обычаем. По утрам ездил куда-то, говорят в район, а там — кто его знает. Домой возвращался поздно, что-то жарил на керосинке. И это мог видеть всякий до тех пор, пока однажды на окнах у него не появились занавески, и не простые, а те, которые продаются по двенадцать рублей за метр. Не успела по деревне пройти об этом молва, как случилось другое событие, еще более замечательное.
На деревенской улице появилась полуторка, доверху нагруженная какими-то узлами и ящиками. Рядом с Филей сидела немолодая уже, чернявая женщина в цветастом платке, вроде бы цыганка. А из кузова, из-под груды всякого хлама, с любопытством глядели на нас две пары шустрых карих глаз.
Увязая в колдобинах, с грохотом и скрежетом перегруженная полуторка взбиралась на бугор. И казалось, что все ее части едут самостоятельно, может быть даже не в одну и ту же сторону.
Дело было под праздник, и кое-кто в деревне уже успел хлебнуть хмельного, а у других к этому шло. Но многие все же вышли на крыльцо, чтобы посмотреть, в чем дело.
Нельзя сказать, чтобы они нам понравились — эта женщина и ее дети. То есть дети есть дети, и грех их судить, а женщина, пожалуй, была слишком смуглой, чтобы понравиться белобрысым и белоглазым синюхинцам.
Итак, в отдельности Барсук и его жена не были поняты и приняты. Но то, что чужой оказался женатым, и то, что у него были дети, как у всех, хоть и чернявые, вроде бы нас с ним примиряло. Однако он сам оттолкнул нашу руку.
Уже на следующий день, стоя в очереди за хлебом, Зинка Самохина, рассказала, как ходила проведать новоселов.
— По-соседски, — жалостливым голосом пела Зинка. — Спросить, может, надо чего…
— Ну, а они что? — нетерпеливо спрашивали в очереди.
— Захожу, а они как раз снидать сели… На столе картошка в мундирах, банка килек и поллитровка… «Здорово, — говорю, — соседи! С праздником. Вот зашла спросить, не надо ли чего». А она, эта непромытая, кудлы распустила, что есть ведьма, и говорит: «Ничего не надо, красивая, для себя береги». Сказала и молчит. А ребятенок ихний схватил со стола картошку и мне протягивает.
— Ах ты господи… — вздыхали в очереди. — Что ж ты?
— А ничего, повернулась да ушла. Больно нужна мне их ржавая селедка. У меня, если хотите знать, у зятя брат в области рыбным магазином заведует…
У Самохиной было сто правд на любой случай, и все хорошо знали ее слабость. Но эту правду люди выбрали сами, потому что она их вполне устраивала. Теперь они знали, что чернявая стерва, и поставили ее раз и навсегда на полку, где у них стояли стервы. Однако вряд ли кто тогда догадывался, насколько она стерва. Это стало известно только после случая с Василием Гущиным.
Как-то Василий заглянул в контору, когда там никого не было, кроме этой чернявой. Она устроилась в контору уборщицей и каждый день утром и вечером мела там, а иногда и мыла. Так вот она как раз мыла полы, когда подгулявший Гущин забрел в контору на огонек.
Он стоял и смотрел, как она елозит по полу, подоткнув для удобства юбку. А она хоть бы что. Не выматерилась, не замахнулась тряпкой, не погнала его прочь, а продолжала мыть пол, как будто и не было мужчины в дверях. И кто знает, чем бы все это кончилось, если бы та же Зинка, которая как раз проходила мимо конторы, не заглянула в окно и не увела Гущина домой отсыпаться.
Случай этот, само собой, не вызвал восторга у наших жен. И если сюда добавить то, что быстроглазые близнецы оказались сорви-головы и смогли окоротить деревенских забияк, правда при помощи камней, то положение чужаков казалось отчаянным. Но это было все-таки не совсем так, потому что деревня жила сама по себе, а чужаки сами по себе. Их могли не любить, осуждать каждый их шаг, но всерьез никому до них дела не было, потому что и все мы уже давно жили сами по себе и лишь делали вид, что это не так.