Роберто Пайро
Веселые похождения внука Хуана Морейры
Часть первая
I
Я родился – для политики, любви и успеха – в далеком провинциальном поселке, весьма значительном, если верить избирательным спискам, хотя жителей в нем насчитывалось немного, торговля была жалкая, общественные связи ничтожные, промышленности никакой, и остального не больше. Благодатный климат, вечно голубое небо, сияющее солнце, плодороднейшая почва – всего этого, как легко понять, было недостаточно, чтобы завоевать главенствующее положение. Тут требовалось кое-что другое. И «руководители» Лос-Сунчоса в результате последней переписи чудесным образом подарили департаменту внушительную массу избирательных голосов – несколько большую, чем в натуре, – и тем обеспечили ему значительное представительство в законодательных органах провинции, прямое участие в автономном правительстве, совещательные и решающие голоса в национальном конгрессе и, следовательно, существенное влияние в руководстве страной. Исследуя причины и следствия, я прихожу к выводу, что мои земляки верили в свой патриотизм и просвещенный ум гораздо больше, чем в патриотизм и просвещенный ум остальных наших соотечественников, и стремились к власти из чисто альтруистических побуждений. Во всяком случае, несмотря на то, что их было, как говорится, кот наплакал, они добились негласного или прямого участия в управлении государственными делами. Но все это – будучи просто одной из несообразностей нашей младенческой демократии, – не так уж любопытно и большого значения не имеет. А вот что несомненно имеет значение и, пожалуй, окажется любопытным, это то, что мой отец был одним из упомянутых руководителей, пожалуй, наиболее влиятельным в департаменте, и что мое аристократическое происхождение могло дать мне – и в самом деле дало – высшую власть в нашем тихом счастливом селении, согретом лучами огненного солнца, объятом сонной одурью под голубыми небесами, осыпанном дарами щедрой природы. Сейчас мне кажется, что даже воздух в Лос-Сунчосе был съедобен, – стоило только пожевать его при вдохе, чтобы поддержать и даже приумножить свои силы: чудо моей родной земли, где, наверно, и сейчас можно найти среди улицы крупинки золота.
Сызмальства я, Маурисио Гомес Эррера,[1] был баловнем сторожей, пеонов, сельских жителей и мелких муниципальных чиновников, – все они усердно обучали меня верховой езде, борьбе, игре в бабки, курению и питью. Любой мой каприз был законом для славных земляков, особенно для низшего люда и покорных друзей или прихлебателей власти; а если какой-нибудь бунтарь, жертва моих довольно грубых шуток, жаловался родителям, у меня не было недостатка в защитниках и оправданиях. Отец и мать порой грозились выбранить или наказать меня, но в сущности оба они – особенно «старик» – только смеялись над моими прелестными шалостями.
Должен признаться, я действительно был прелестным ребенком, если говорить о внешности. У меня сохранилась пожелтевшая, выцветшая фотография, снятая бродячим фотографом в день моего пятилетия, и, если не принимать в расчет смехотворное деревенское одеяние и скованный, оторопелый вид, надо сказать, что изображен на ней прехорошенький мальчик с большими ясными глазами, высоким лбом, вьющимися русыми волосами, красиво, будто лук Купидона, изогнутым ртом и ямочкой на круглом, хорошо вылепленном подбородке маленького Аполлона. В отрочестве и ранней молодости я оправдал обещания своего детства и стал привлекательным юношей, отличавшимся немного женственной красотой, несмотря на буйно растущие усы, высокомерную осанку и твердый, решительный взгляд; эти дары природы доставляли мне даже в зрелые годы… Но не будем предвосхищать события.
В те дни характер у меня был самому черту под стать, но сейчас, сдается, возраст и приобретенный опыт несколько изменили этот характер к лучшему, особенно во внешних его проявлениях. Ничто не могло помешать мне добиться своего, никто не смел перечить моему нраву, и все средства казались мне хороши, лишь бы исполнить свой каприз, Великое достоинство! Рекомендую отцам семейства, мечтающим об успехах своего потомства, разбивать его в сыновьях, отказавшись при их воспитании, как от дела бесполезного и даже вредного, от хваленого послушания, которое способно лишь поставить перед ними в грядущей жизни серьезные, а то и непреодолимые препятствия.
Изучайте мой пример, настаиваю на этом неуклонно: с самого раннего детства я добивался, в большей или меньшей мере, всего, к чему стремился, потому что никогда меня не удерживали ни выдуманные нравственные правила, ни ложная щепетильность, ни забота о приличиях, ни чужие суждения. Так, например, если какая-нибудь служанка или пеон досаждали мне или просто не нравились, я начинал следить за каждым их шагом, за словами, поступками, даже мыслями, пока не ловил виновного с поличным, чтобы предать его домашнему суду; а не найдя настоящей вины, придумывал и расписывал вины весьма правдоподобные, терпеливо и тщательно подбирая внешние обстоятельства и улики. И сколько раз оказывалось глубоко скрытой правдой то, что мне самому, за отсутствием других свидетельств, кроме собственных рассуждений и выводов, представлялось сомнительным!
Сложность моего характера была не так уж заметна, – чтобы раскрыть ее, мне самому пришлось пуститься в исследования. Я был упрям и коварен, но главным образом – противоречие на первый взгляд странное – вспыльчив, необуздан и безрассуден. Это позволяло мне добиваться всего, что можно было взять силой. А так как в порыве ярости я не раз пускал в ход кулаки, ноги, ногти и зубы, то, естественно, в драке со слугой или другим подвернувшимся под руку противником мне тоже доставалась какая-нибудь отметина – синяк или шишка, – возможно, и не по их вине, но вполне достаточная, чтобы, превращая мое поражение в победу, свидетельствовать о чужой жестокости и навлечь на врага громы родительского гнева:
– Бедный ребенок! Посмотрите только, что с ним сделали! Настоящие звери!..
И вслед за моими щипками, пощечинами, пинками и укусами на противника обрушивались кулаки моего отца, человека, обладавшего злым нравом, недюжинной силой, завидной ловкостью, а сверх всего большой властью. Кто посмел бы спорить о неограниченным владыкой Лос-Сунчоса? Кто не отступал перед взглядом его стальных глаз, сверкающим из-под густых бровей, при одном виде его крючковатого носа, пышных седых усов и бородки, грозно выдвинутой вперед, словно острие оружия.
Жили мы на широкую ногу – разумеется, по сельским понятиям, не допускающим чрезмерной роскоши, – и татита тратил все свои доходы или даже немного больше, поскольку после его смерти я унаследовал лишь родовое имение, обремененное изрядной ипотекой, к которой присоединялись и не столь крупные долги. Да, у нас была только одна ферма, но тут требуется разъяснение: это было обширное поместье в четыреста квадратных вар, и вклинивалось оно в самый центр поселка. Ограда его, частью глинобитная, частью из питы, синасины и талы, перекрывала улицы Либерта, Тунес и Кадилья, идущие с севера на юг, и улицы Санто-Доминго, Авельянеда и Пампа, идущие с востока на запад. Четыре длинные стены выходили на улицы Сан-Мартин, Конститусьон, Бланденгас и Монтеагудо. Дом наш стоял на углу Сан-Мартин и Конститусьон, – ближайшем к главной площади и общественным зданиям; это было просторное одноэтажное строение с бегущей вдоль фасада колоннадой из стройных столбиков, на которые опирался широкий навес. В доме жила только наша семья, а кухни, каретные сараи, кладовые и комнаты для прислуги находились в особых пристройках, окружавших внутренний двор, где мамита разводила цветы, а татита держал своих бойцовых петухов. Остальное пространство фермы занимали фруктовые сады, небольшое люцерновое поле, свинарник, курятник, загоны для лошадей и двух молочных коров. Вспоминаю, что иногда, где-нибудь в дальнем углу, высаживали овощи, но, во всяком случае, не постоянно и даже не часто, наверно, чтобы не вступать в противоречие с исконной ленью креолов, которые в те времена считали обычай доить коров или есть овощи выдумкой гринго. Тем не менее наш дом был дворцом, а ферма – цветником по сравнению с другими владетельными замками Лос-Сунчоса, и на наших семейных нравах лежала печать аристократизма, что постоянно вызывало ядовитые сплетни злоязычных поселян, гудевших словно разъяренные осы, правда, на почтительном расстоянии от ушей татиты. Эта особая, хотя и постепенно стиравшаяся утонченность объяснялась очень просто мой отец принадлежал к одному из самых старинных родов страны, к патрицианскому роду, обосновавшемуся в Буэнос-Айресе со времен войны за независимость, связанному с высшим обществом и обладавшему значительным состоянием, которое еще сохранилось у иных из его ветвей. Менее осмотрительный или более предприимчивый, чем его родственники, мой отец разорился, – не знаю, каким образом, да и не интересуюсь этим, – поездил по свету в поисках лучшей доли и осел в Лос-Сунчосе, привезя с собой свои старые обычаи и пристрастия.