Андрей Хуснутдинов
Господствующая высота
Господствующая высота
А. (Г. В. А.)
Сижу в президиуме, черкаю чертиков в блокноте под очередного докладчика, никого не трогаю, разве потираю ногу свою припустившую, как чувствую, пол под стулом начинает поддаваться. На дебаркадере так бывает.
– Вас просят, – говорит на ухо склонившаяся из-за спины референтша.
Оглядываюсь на дверь кафедры.
– Тут, в ресторане, внизу, – поясняет референтша и кладет поверх чертиков визитку с американским гербом.
От карточки еще пахнет типографской краской. Я поправляю ее так, чтобы закрыть наиболее вызывающую черкотню. Робкая кириллица ютится в дальнем от пернатого хищника углу и словно заговаривается с испугу: «Саманта Вильсон, военное пресс-атташе…» Референтша чего-то ждет. Я перелистываю страницу с визиткой и закрываю блокнот совсем. В том месяце, помнится, так же, через секретариат, на интервью напросились бельгийцы. Впрочем, раз на раз не приходится. Сейчас, в ареопаге, визитка поспела, по крайней мере, кстати: от предыдущего антракта прошло тридцать минут, до следующего оставалось не меньше, а силы мои для изображения просвещенного заседателя-звездоносца были на исходе.
– Спасибо, Ленок, – говорю вполголоса, кряхтя и выдвигаясь из-за стола, – с меня шоколадка. – И с видом глубокой озабоченности, поглаживая блокнотом чертову ногу, ковыляю за кулисы.
За что чту и сторонюсь американцев – ну хотя бы тех, с кем приходится знаться – в плане общения это самые открытые люди на свете. Души нараспашку, руки вразмашку. Никаких запретных тем. Умеют абстрагироваться, ничего не скажешь. Берут тебя на мушку в тот момент, когда ты, во-первых, этого не ждешь и, во-вторых, когда вранье уже составляет для тебя психологическую проблему. Так что, поминая свою привычку раскисать после первых минут застольной беседы, я входил в ресторан не спеша.
Однако Саманта Вильсон решила обойтись без прелюдий. С неженски сильным, цепким рукопожатием взяла – на чистом русском и в русском же духе – с места в карьер:
– Здравствуйте, меня интересует ваш бывший сослуживец, Арис Варнас.
Ну, думаю, приехали. Из огня да в полымя. Опять Афган. Только на этот раз, ей-богу, под каким-то новым соусом: рано или поздно с посольскими разговор у меня, конечно, перескакивает на популярную частоту, но чтобы вот так в лоб, без дипломатии, да еще с порога про Стикса…
– И в чем тут подвох? – спрашиваю.
Саманта Вильсон озадаченно хмурится.
– Зачем Пентагону солдат империи зла? – говорю без обиняков. – Погибший к тому же.
– Затем, – сообщает Саманта, не моргнув глазом, – что на прошлой неделе в Афганистане пропал без вести его сын Димас, солдат из нашего состава сил коалиции.
– И что? – недоумеваю я.
Она проглаживает ногтем по сгибу свою салфетку.
– А то, что он пропал в районе бывшего советского поста номер восемнадцать – то есть, как я правильно понимаю, господин Воронин, вашей заставы. Так?
Вправду сказать, решил я поначалу, что это розыгрыш. Поэтому, чтобы выиграть время, заказываю чайку с лимоном, пирожных там с конфетками, а сам поглядываю на свою визави. Она, смотрю, от нетерпения и вежливости рябью пошла, даже руки со стола убрала, чтобы салфеточку не бугрить. Нет, думаю, дело пахнет порохом. То есть к Стиксу у американской военщины интерес неподдельный, самый что ни на есть животрепещущий. Оперативный интерес.
– Простите, – говорю осторожно, – я, может быть, задам глупый вопрос: скажите, а вы точно уверены, что это его сын?
С улыбкой легкого замешательства Саманта склоняет голову набок, мельком оглядывается на своего бодигарда за угловым столиком и, переведя дух, смотрит, как я дырявлю рогатинкой лимонную дольку.
– Так точно, как в принципе можно знать что-то. Очень.
– Подробностей, как это все было, сообщить, конечно, не можете?
– Пока – нет. Но скажу, что Дейм… что Димас был на хорошем… да что там говорить – лучшим солдатом бригады, имел комбатные награды и ранения. То есть версия, что он дезертир, отпадает совсем.
– Фотографию его хотя бы покажете? – спрашиваю так же осторожно.
– Минутку… – Саманта принимается листать картинки на своем смартфоне, но, не обнаружив нужной, звонит кому-то и железным голосом, по-английски велит переслать ей снимки «объекта», задумчиво всматривается во что-то на экране и опускает трубку. – Простите, я думала, фото со мной. Зато у меня есть другой… так, скажем… файл… – Она смущенно улыбается. – Или – нет. Это сюрприз. Немного попозже. Хорошо?
Я перекладываю истыканную дольку из блюдца в чай.
– Хорошо. Ну а что вас интересует конкретно?
Саманта вновь следит за моей рукой, – отводит взгляд лишь тогда, когда я бросаю рогатинку в пепельницу.
– Всё. – Аккуратно, будто фишку на игровом поле, она пристраивает телефон возле моего блокнота. – То есть мы не знаем, какие факты из биографии отца могут проявить ситуацию с сыном… Да, чтобы не забыть, такой момент: влияние Ариса Варнаса на коллег в смысле… ну, скажем так, выхода из-под контроля, самоуправства. Пожалуйста, вы не будете против, если я запишу вашу историю?
Я делано удивляюсь:
– Да неужто еще не начали?
– Нет еще… – Улыбаясь, Саманта придавливает мизинцем клавиш дозвона. – А вы?
– А я… – вторю, прожевывая конфету, морщусь, как от пилюли, и, потирая ребром ладони столешницу, договариваю про себя: а для меня в истории со Стиксом важно как раз обратное – закончилась ли она? That is the question, как говорится.
* * *
В тмутаракань нашу, на забытую аллахом и его доблестными воинами сторожевую заставу номер восемнадцать, Арис Варнас загремел из десантно-штурмовой бригады в Гардезе. Случилось это под самый аминь кампании, в восемьдесят восьмом. Слухи о причинах его ссылки ходили чудны´е. Арис упокоил не то начсклада, застуканного на продаже патронов душкáм, не то бойца, угробившего рацию перед рейдом, не то и вовсе кого-то из штабных из-за бабы вольнонаемной. В общем, дело было темное, трибунальное. Сам Стикс никогда и ни с кем на данный счет не распространялся. Из достоверных деталей его десантных подвигов до нас дошли только три: свежий огнестрел мякоти правой голени, фингал под глазом да культяпки срезанных сержантских лычек на погонах. Как сейчас вижу его, шагающего от «вертушки» по мартовской грязище к нашему КПП – статного, чистенького, перехваченного ремнями полного РД[1], с вытертым ПКМ-ом[2] на груди и с рассеянной улыбкой на подбитой арийской роже. Первой мыслью моей – винюсь без околичностей – было: «Фашист». Второй, не такой определенной, но, как ни странно, более точной и важной: «Всё как с гуся вода». Ведь то же ранение его разъяснилось не сразу, не днем. Что место ему по большому счету на госпитальной койке, стало понятно лишь после отбоя, в блиндаже, когда прибалдевшее в неполном составе четвертое отделение наше пялилось на то, как он вкалывает в ногу промедол, скручивает и бросает в буржуйку заскорузлый от крови носок, передохнув, отдирает бинты от сквозной раны, посыпает ее стрептоцидом и наворачивает свежую повязку.
Стикс – это ведь так он, по сути, сам себя окрестил. В первую же свою ночь на заставе. Койки наши через одну стояли, и я, проснувшись по малой нужде, услышал, как бредит он во сне, молотит сквозь зубы короткими очередями, что твой автомат: «Стиклстиклстиклс…» – негромко и словно бы с жалобцой, как пощады у кого просит. Я решил, от кровопотери такое с ним, ну или после промедола, хихикавших Зяму с Дануцем еще окоротил, однако и на другую ночь, и во все последующие, когда Арис отсыпался после «пустых», как он сам говорил, нарядов, колыбельную эту его обязательно слышал кто-нибудь. Впоследствии даже словечко от нее произошло, фирменный, так сказать, сленг четвертого отделения: стиксовать. Глюки то есть ловить, после того как джáрсу дунул. Кстати, чтобы сам Стикс пригубил косяк или хотя бы заикнулся о дури, такого не было замечено никем и ни разу, и, уверен, шприц-тюбик промедола, не в пример многим, в его АИ[3] содержал именно промедол, а не воздух и не воду.
Last but not least: засадным пунктом в деле о началах боевого прозвища Ариса Варнаса служит тот факт, что сам я родом из Литвы – явился на свет в Каунасе, по очередному месту службы бати моего гвардейского, и жил там же до третьего класса школы. Короче, по-литовски худо-бедно понимал.
И вот сидим мы как-то с Варнасом в курилке, тет-а-тет, и я у него к слову, безо всякой задней мысли, спрашиваю, чего это каждую божью ночь он заделывается стекольщиком (литовское stiklas – русское «стекло»). Он посмотрел на меня оценивающе и в то же время отстраненно, как обычно смотрел поверх своего ПКМ-а с позиции, потом поинтересовался, откуда я знаю литовский, и, смекнув, в чем дело, лениво махнул папироской: