Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перезарядившись и выглянув из-за угла, я увидел, как, сидя на корточках, Арис копается в открытой ствольной коробке и пробует, вероятно, вытолкнуть перекошенный патрон. И вот тут мне сделалось не по себе. До дурноты, ей-богу. К переднему фасаду я крался словно по тонкому льду, с сердцем в пятках, думал обнаружить изрешеченное пулями тело, однако потусторонняя картина эта – здоровехонький, без царапины, покойник, деловито возящийся под раскуроченной, без живого места, стеной с вылетевшими окнами – не только не заставила меня передохнуть с облегчением, но и разозлила до того, что я опять вскинул автомат. Между тем на Стикса мое появление из-за угла возымело не менее ошеломляющий эффект. То есть никакого перекоса патрона, скорей всего, не было, Арис просто разряжал пулемет, полагая свою стрельбу достигшей цели и меня, соответственно, достигшим ближайшей сортировочной по разделению агнцев и козлищ. Пару секунд мы глазели друг на друга с одинаковым выражением замешательства, будто на собственные отражения. Затем, бросив ствол, Стикс опрометью бросился в сорванную с верхней петли дверь. «Гад!» – крикнул я и, хватившись, стал стрелять ему вдогонку, лупил поначалу наугад, сквозь стену, но, углядев в окно припавшую к земле между партами тень, взялся резать прицельно, с ясным сознанием того, что теперь-то уже наверняка убиваю его, и с таким же твердым впечатлением вершащегося долженствования – упоительным и необъяснимым послевкусием мысли о вышибании духа из ближнего…
Следующие полчаса или час я провел в одиночестве на своей позиции, на том самом месте, где схлопотал удар в затылок и где теперь был близок если не к помешательству, то к самоубийственной выходке – каждую минуту, например, порывался идти то в ущелье, чтобы не возвращаться, то за гранатами, чтобы взорваться. Мои свихнутые поползновения, стоит сказать, были вызваны не видами неба в клеточку, а раздражением рассудочной природы: в первую очередь, я не знал, как быть с чувством, что произошедшее в «бунгало» есть для Стикса заветное благо, и, во-вторых, не понимал, отчего память об этом благе представляется мне безусловной формой одолжения, как если бы я сделал то, о чем Стикс давно просил.
Взводный, чуть стоило вспомнить, какими нервами и сколькими взбучками от замполита полка ему далось возведение ленинской комнаты, встал передо мной, как лист перед травой. Впрочем, если бы вместо него явился кто другой – хотя бы и дух, и потребовал не разоружиться и распоясаться, а, скажем, застрелиться на месте, я бы, наверное, снес себе голову так же покорно, как расстался с автоматом и ремнем. После «бунгало» мне было решительно все равно, чьи и какие приказы выполнять, куда идти и что делать, только бы все это происходило молча.
Так, без лишних разговоров, деликатный Капитоныч отвел меня в зиндан.
Зинданом, в отличие от «бунгало», на восемнадцатой именовалось то, что и подразумевалось, – настоящая тюрьма, без дураков. Подземная камера представляла собой каменный мешок размером с небольшой гараж и была единственным сооружением, что сохранилось от средневековой крепости. По прямому назначению ее не использовали на моей памяти еще ни разу. С расширенной горловиной входа, крытой, кроме решетки на замке, двухскатным колодезным навесом, она служила идеальным погребом в летнюю жару и надежным цейхгаузом круглый год.
Спустившись по приставной лестнице на волнистое дно, я очутился среди ящиков с мыльно-пузырными принадлежностями, коробок с сухпайками, тарой с патронными цинками, составленного вдоль стен строительного инструмента и невесть чего еще. Пахло горьковатой задохшейся землей и машинной смазкой. «Ну, вот я и дома», – подумал я, разложив на полу сплюснутые толевые рулоны из штабеля и располагаясь на них как на тахте. Бедная голова моя гудела закипающим чайником, в правом ухе посвистывало, затылок пекла зрелая шишка, ныло, ко всему прочему, ушибленное колено, но, несмотря на все это, я почти мгновенно уснул и проспал как убитый два часа. Приснилась мне какая-то сумеречная, упокойная чертовщина – будто лежу под землей не среди ящиков и лопат, а между работающих самих по себе, то есть безо всякого человеческого участия, танковых тренажеров. И поразился я не так своему видению, как чеканной мысли, его заключавшей: «Сон – тренажерный зал смерти». Еще не открыв глаз и не соображая толком, где нахожусь, я лежал со стиснутыми зубами, точно перемогал боль. Случаются фантазии, сами по себе, может быть, никудышные и вместе с тем отпирающие в душе такие ямы, что, очухавшись, спрашиваешь себя, как до сих пор это позволяло тебе пребывать в здравом рассудке, да и чем иным является твой рассудок, как не заслонкой на яме, если нет-нет да и хватишь этой кромешной, забирающей тьмы?
В общем, нетрудно вообразить мое состояние, когда, разбуженный стуком решетки и шумом спускаемой лестницы, я узрел сходящего из круга света Стикса – с пластырной повязкой на правой брови и с заляпанным кровью правым же бортом распущенной куртки. Не говоря ни слова, Арис разобрал остаток рулонов толя, устроил лежанку в углу напротив меня и осторожно, как на медицинской кушетке, расположился на ней.
В камере установилась гробовая тишина. Я не различал ни дыхания Варнаса, ни собственного и, дабы убедиться в том, что действительно проснулся и нахожусь в сознании, несколько раз проводил ладонью по лбу. Так мы подслушивали друг друга, пока Бахромов, карауливший склад, опять не спустил лестницу и не сказал выходить на ужин.
Кусок не полез бы мне в горло, если бы прежде я не спросил Ариса: «Так я же угрохал тебя?» – и он отмахнулся измазанными зелёнкой пальцами: «Не меня». Макароны по-флотски он ел, словно глину, каждую ложку прожевывал с тем же брезгливым видом, с каким ответил на мой вопрос, и, глядя на него, можно было подумать, что он и в самом деле жалеет о своем несостоявшемся убийстве.
После того как мы снова оказались под землей, я спросил его, будто разговор наш не прерывался:
– А кого тогда?
Сидя на лежаке, Арис поджег «беломорину» и потрогал пухлую повязку, похожую на бутафорскую бровь. Его лицо тревожила ехидная улыбка.
– Никого. – Выпустив струю дыма в меркнущую дыру над головой, он вращал горящую спичку в пальцах, пока огонек не сгинул. – Парадный китель Капитоныча на вешалке. Наповал.
Я тоже закурил.
– А с бровью что?
Арис коротко развел руками.
– Нету. Шов теперь. Как на ширинке. Осколком… – По-русски он говорил с едва ощутимыми заминками, но, думаю, не оттого, что вспоминал слова, а оттого, что всякую секунду окорачивал себя, не желая ненароком перейти на литовский и тем самым дать понять, что считает меня рóвней, своим.
– Откуда ты знаешь, что я вчера слышал тебя из котлована? – спросил я, глядя на хищный глазок папиросы в его руке.
– Не знаю, – заявил Арис со вздохом.
Это «не знаю» можно было толковать двояко:
и в смысле того, что он не мог объяснить своей догадки о моем всеслышаньи, и в том плане, что вообще не был уверен, что именно я переложил его дезертирские манифесты Капитонычу. При всем при том становилось ясно, что заключение по поводу доноса, верное или нет, принято, что вопрос этот закрыт и не подлежит ревизии, подозрение же насчет Матиевскиса изничтожено еще во время их беседы по душам возле «бунгало». Словом, решение считать стукачом падкого до расправы оккупанта, а не слабодушного соплеменника, стало ему тем дороже, чем труднее далось, и, судя по тому, что случилось затем в ленкомнате, он был готов платить за него сполна. «Да ну и черт с тобой, баба, – заключил я, развалившись на своем ухабистом ложе. – Думай, что хочешь».
Вскоре совсем стемнело. Могильный мрак кутузки рассеивался то слабым сполохом близкого выстрела, то ползущим по полу зайцем от осветительной ракеты. Где-то по левую руку от меня дребезжал и перекликался со своим товарищем у противоположной стены сверчок. Разомлев после ужина, я потихоньку стал дремать, когда Арис осведомился голосом ироничного сочувствия:
– Так ты думал, убил меня, так?
– Не знаю, – заявил я не без злорадства.
– Иногда это одно и то же, – ответил он по-литовски.
– Что? – не понял я.
– Убить и по ошибке думать, что убил.
– А ты не думал о том же?
Арис в ответ только шмыгнул носом.
– Короче, мы квиты, – подытожил я.
Щелкнув спичкой, он опять закурил. Прежде чем колотящееся капельное пламя исчезло в зеленой, овеянной дымом щепоти, я увидел, как он отрешенно смотрит в темноту надо мной.
– Ты не знаешь, о чем говоришь.
Я поправил под головой свернутый холщовый мешок.
– Ну, конечно…
Прошло еще с четверть часа, у меня вновь начали слипаться глаза и путаться мысли, как Стикс, чей внутренний монолог все это время, очевидно, не прерывался, подкурил очередную папиросу, со словами:
– Смерть – это не так просто, как кажется.