Альфред Жарри
Любовь абсолютная[1]
I
Да будет тьма[2]!
Он живет в оконечности каменистой звезды.
Это тюрьма ЛА САНТЕ[3].
В ее оконечности, где окаталоженных держат смертников, ведь он приговорен к смерти.
Окаменевшая астерия[4], астра морская, дабы цвести, — звезд зерцало — ждала лишь, когда наступит сей звездный час.
Солнце зашло по регламенту, рыбак жандармского рода сворачивает свои щупальца-удочки; велосипедист и кучер уже обернулись влюбленными самками светлячков; электрик звездной оси жестом гипнотизера, перстом указующего меж бровей, вызывает имитацию смерти.
ЛА САНТЕ подобна Аргусу[5], у которого было сто глаз.
Он живет на звездочке маленькой, в оконечности большой каменистой звезды; человек — один из цветков-присосок с руки звезды подводной морской.
Последний затылочный позвонок, распустившись — как Хекель[6] сказал бы — распустившись на один всего лишь — последний — день, усваивает общее для всех цветов движение подсолнуха.
К лампе.
Камера современно отделана и обустроена в чисто английском стиле; строгая мебель под белой блестящей краской, нежные стены.
На стенах нет никаких украшений, но к потолку подвешено солнце.
Солнце или луна — звезда: она зажигается и гаснет в положенное время.
Ни один наблюдатель не смог бы отметить ее движение автономное.
Эта звезда неподвижна.
Она благороднее всех звезд вселенной; она сама как небосвод, венец иль гильотины нож, будто последнее наложение диадемы.
Имя ее — Зенит.
И родилась она не из какой-то туманности.
А масло в этой лампаде — Человек.
Если бы в секторе смертников не досчитались кого, на каменном небосводе ЛА САНТЕ стало бы одной звездочкой меньше.
Моисей говорил о тверди небесной[7].
Человек, что под сей звездой, есть — каков бы он ни был, и каковы бы ни были обстоятельства дела его, — человек примечательный.
Он ведь создал звезду.
Не астроном: астрономы возьмутся их открывать позднее.
Скорее астролог: эта звезда загорается по причине его будущего.
Это человек вроде Бога.
По этой или же по другой причине, поскольку таково его настоящее имя, оно начертано на двери:
ЭММАНЮЭЛЬ БОГ.
Бог несколько ослеплен светилом своим.
В Морском Музее[8] Лувра можно закрыться в одном из залов с крутящимся фонарем от обезглавленного маяка.
Жирная огненная муха или светоноска с настойчивой регулярностью бьется о вашу прозрачную роговицу.
Вы мигаете в ответ на мигание огромного ока.
К счастью, оно слишком прерывисто для глаза гипнотизера и слишком ярко для зеркала-приманки.
Бог несколько ослеплен светилом своим; ему бы хотелось поспать.
И он гасит пару сигнальных огней, отраженных в море его очей.
Так дракон прячет свой карбункул, единственный глаз и сокровище змея-циклопа, дабы припасть к источнику.
Эмманюэль Бог пользуется сном, древней Летой[9], как временной вечностью.
Вечности не хватает пространственности, чтобы в тюрьме уложиться, пусть даже и звездно расколотой.
Вот почему на заре просят ее подождать во дворе.
К ней пристань, подобная укреплениям в устье реки, тянется острыми волнорезами, от опор ее мостов выступающими, навстречу городу.
Орфей[10] восстает с мехового ковра, город мурлычет под лампой, светило, сотворенное Богом земным под сводом, тянется, — полуостров земли в верхних водах, как улиточный глаз, — к небосводчатым звездам.
Звезды действующие к торжествующим, голова, как светильников глаз, умоляет освободить ее от пуповинной шеи.
Как знать, может быть, кометы, за собой оставляющие брызги-следы разрыва, ничто иное, как сыпь высвобождения ламп?
По мнению многих, кометы бесхвостые — ангелы.
Эмманюэль Бог ожидает звездного часа, когда и его голова отлетит.
…Однако, если он не убивал или если никто так и не понял, что он убивал, нет у него другой тюрьмы кроме его черепной коробки, и он — всего-навсего человек, что грезит, сидя под лампой.
II
Странствующий Христос
— Каковы ваши средства к существованию?
— У меня нет сбережений с детства, ни кола, ни двора, ни шиша, а в кошельке у меня три гроша: вот и все мои средства.
Шарль Делен[117] «Сказки и легенды славного фламандца»
Один шаг внутрь улитки.
То Волхвы ли бредут на свет звезды, надиром которой был хлев, иль Аладдин, нагруженный сокровищами из подземелий сада, идет снимать с плеч дивную Голову?
Нет, это не проводник последней зари.
Он один.
И он — не аббат Фариа[12], что пробивал крепостные стены.
Ни единой морщинки на глади стены.
Есть лишь он, заключенный навечно, чьи слова ответствуют на допросах.
Он один заметит, что остановлен лишь потому, что он в пути.
Агасфер[13].
Эмманюэль Бог ведет диалог с призраком.
На самом деле — монолог, ибо персонаж легендарный способен отвечать лишь легендой своей иль молчанием и первую приберегает для судей.
Вот, что на исповеди, обращаясь к Молчанию, Эмманюэль изрекает:
— Я — Бог, и на Кресте я не умираю.
Я — немощен к смерти и недостоин мирры.
Сумрачный Бог, к замене приговоренный на время, на тайный срок, от детства до тридцати трех лет.
О сроке том ничего не известно, быть может, лишь потому, что ДРУГОЙ не пожелал — иль не смог — жить в это время.
Наверное, он воплотился, как призрак крадет скороспелое тело: лишь два пространственных контура, два временных предела, достаточно плотны для чувств.
Он не прожил со всей полнотой до тридцати в ту эпоху, зато его современники годы свои отжили, но вне временных катаклизмов.
Марии Матери Божьей на двадцать лет меньше у подножия Креста, чем Марии Матери Человечьего Сына, приспевшего к предсказанной дате.
Это дева придумала для него cripagne[14].
Я — Бог; и у меня не было детства.
Новый Адам, взрослым рожденный, я явился на свет двенадцати лет, и изничтожусь — так, чтобы не умереть в тридцать — завтра! и каждое утро являет миллионы подобных мне преходящих богов, как тысячи алтарей, мириады месс и миллиарды просфор освященных.
Я не вселяюсь — как не вселяются и они — окончательно в чьи-то тела и души. Мы исчезаем, вознесенные или подавленные, из этой юдоли, населяемой эпизодически. Есть некая вероятность того, что исчезание наше чаще всего совпадает с причастием тех, кто нас приютил, возобновив Страсть Христову.
Итак, мы, похоже, чаще всего населяем людей, заброшенных в смертном грехе, дабы в них пребывать долгосрочно, — а, может, хоть это менее вероятно, — верующих и воцерковленных: пребывание наше было бы слишком кратким для периода с двенадцати до тридцати. Но относительны годы, и живем мы во времени сжатом безмерно, и достаточно нам мгновения, дабы прожить в них всю нашу жизнь. Вне всякого — или почти — сомнения, а для меня и с уверенностью вожделенной, хоть и пугающей, мы населяем преступников закоренелых и СМЕРТНИКОВ, чтобы исчезнуть в момент их причастия непреложного за решеткой.
Мы толкаем их сами на преступление, дабы исполнить свой долг, сводящийся лишь к тому, чтобы потребности угодить и кичливость выказать тем, что не евнухи мы, отнюдь.
Слабоумный ребенок или бессмертная душа почившего в бозе — что может считаться более славным потомством?
При ином состоянии общества и законах иных мы могли бы…
В данном же случае мы совершенно не можем предвидеть средства свои к существованию, имея в виду завершение существования, цель осуществления, а конечной целью Сына всегда была Страсть.
Человек, одержимый нами, знает все по наитию и самодержавно всесилен.
То есть, обладает всей волей другого, даже если бы тот, другой, бесчувственным был.
Одержимость Духом Святым и одержимость дьяволом заведомо симметричны.
Женщины, возлюбившие нас, возобновляют настоящий Шабаш.
Демоны из Лудена[15] — нам сводные братья.
Дабы власть наша была абсолютна (а она таковой и является), порою случается так, — причем, без каких-либо антиномий, — что пользуемся мы Всевышнего покровительством, то есть выверяем, как по магниту в форме креста, по потокам магнитным восток-запад, правильный курс, исходя из времени Синтеза мирового.
Мы живем за счет катаклизмов…
Пред тем, как, подобно белой звезде, займется заря и даст мне знак раствориться мучительно иль без страданий, — мне самому и звездочке белой моей, — что есть конкретное пресуществление кончины моей на моем языке, послушайте и объявите всем народам…