Людмила Зыкина
Песня
Вместо предисловия
Когда я возвращаюсь из гастрольных поездок, дома меня ждут письма из далеких и близких городов и сел нашей Родины. Ждут яркие конверты с заграничными штемпелями, ноты, стихи.
Письма, отклики — порой колючие, острые, но всегда заинтересованные — бесконечно дороги и очень важны для работы. Вот почему в этих записках мне хочется ответить тем, кому, к глубокому огорчению, просто не успела написать…
Само название книги говорит о ее содержании. Это размышления о моем нелегком пути в искусство, к Песне — через разочарования, просчеты, заблуждения, поиск.
В последние годы интерес к песне неизмеримо возрос. Каждый день на многочисленные эстрады страны выходят певцы и певицы, делающие первые шаги в искусстве. Рассказ мой обращен и к ним.
Никогда прежде я книг не писала, для меня дело это трудное и новое. Поэтому прошу не судить строго, если мой рассказ покажется не очень гладким. Но в чем читатель может ни на минуту не сомневаться, так это в искренности каждой строки, потому что все написанное — от сердца.
Глава I
Мое детство
Я уже проснулась, сон отлетел, но глаз не открываю: мне кажется, что так, с закрытыми глазами, лучше слушать бабушкин голос и, главное, вдыхать запах вкусного-превкусного пирога-курника, который готовят на кухне…
Но это сладостное полузабытье длится всего несколько мгновений. Мне уже шесть лет, и сегодня, в воскресный день, непременно дадут какое-нибудь важное поручение — например, помогать накрывать на стол.
— Вставай, Милуша! — нараспев говорит папина мама Василиса Дмитриевна. Только она называет меня так, я же зову ее по-деревенски: «Васюта», «бабушка Васюта».
Иду на кухню — здесь просторно, чисто, как в деревенской избе,— и получаю свою долю пирога. Верчусь у бабушки под ногами. Сегодня семейный обед, и в комнате нашей скоро станет тесно: придут родственники — мои тетки с мужьями, с детьми.
Мы живем на самом краю Черемушек (теперь мест этих не узнать: недавно завернула в родной уголок — ни дома, ни тропки не нашла).
Неподалеку — ключ бьет из-под земли.
Полтораста шагов вприпрыжку — и я на берегу полузаросшей реки. Оглядываюсь — вокруг ни души.
Стягиваю через голову стираное-перестираное платьице и осторожно погружаюсь в студеную ключевую воду.
Вода прозрачная до самого дна: все камешки, все песчинки как на ладони, а в глубине медленно плавают черные неторопливые пиявки. Я их очень боюсь, но вида не подаю — воспитываю волю: стою на одной ноге и начинаю счет. Дойдя до десяти, умиляюсь собственной выдержке, прибавляю еще один десяток, затем другой — так до трехсот…
Пора возвращаться, а уходить не хочется. Но дома ждет праздник и, что самое важное — бабушкины песни.
…Не так давно в одном из писем я прочла о себе стихотворные строчки:
Как в Рязани, на окраине,Родилась девчонка…
Насчет окраины — верно, только я — москвичка. А вот исток наш, родительский корень, действительно рязанский.
Бабушка моя была родом из-под Скопина, из деревни Лопатино. Это неподалеку от есенинских мест, на границе, как там говорят, «московщины» и «рязанщины». Много лет собиралась я съездить на родину к бабушке, да все как-то не получалось; наконец собралась, поехала. Только никого из знавших Василису Дмитриевну в деревне уже не осталось.
Была она известная на всю округу песельница.
Пела бабушка, как сама любила говорить, «нутром»; песня буквально клокотала в ней, хотя она почти никогда не повышала голоса.
Из своего горла она извлекала просто удивительные звуки, и была песня для нее отдушиной в трудной, порой нерадостной жизни.
Когда умер дед и гроб его поставили на стол в центре комнаты, бабушка не плакала — она запела вдруг высоко, скорбно и протяжно. Я дернула ее за сарафан: «Ты что, бабуля!»
Потом уже, когда вернулись с кладбища, сели помянуть дедушку, объяснила мне: «Песня, Милуша, лечит всякую тоску-печаль…»
Говорок у нее был тихий, неторопливый, но все ее уважали, слушались. В неисчерпаемой певческой кладовой держала она «про запас» замечательные подголоски.
…Пока подходит тесто, бабушка, высокая, статная, всегда в чистом платье, неслышно ступает по половицам и без умолку напевает:
Соловей кукушку уговаривал…
Преклоняясь перед бабушкой, уже все ее песни я выучила наизусть и сама тайком пробую петь. Но больше всего мне нравится, как после некоторых слов она по-особому прищелкивает языком и еле слышно выводит голосом — р-р-р-р-р!.. Я стараюсь ей подражать, но у меня ничего не выходит…
— Милуш, что задумалась? — спрашивает бабушка. — Тесто упустим.
Ой, и вправду задумалась, замечталась… А все-таки как это она, Васюта, делает свое «р-р-р-р»?..
Была в бабушке особая «великатность» — лесковское это слово соединяет в себе «великолепие» и «деликатность».
Для меня она — самая красивая и сильная. Очень любила свой дом, детей (осталось в живых у нее шестеро), внуков и внучек. Никогда не знала, что такое хворь.
Когда перебрались из деревни в Москву, поселились все в одной тесной комнатенке.
Бабушка огляделась, улыбнулась.
— Ничего, землянку выроем…
И в самом деле — взяла лопату, мы ей помогли и за сутки соорудили настоящий подземный дом: зиму там прожили — и тепло было, и сухо, и чисто…
Не могла бабушка без леса. Знала вокруг каждый кустик, каждое грибное или ягодное место.
Уж и видела она плохо. Но войдет, бывало, в лес и бросит невзначай:
— Ну-ка, внученька, гребани вон там!..
Я недоверчиво подхожу, наклоняюсь — точно: стоит, спрятавшись под кустом, ядреный белый гриб… Как она угадывала — осталось для меня загадкой.
Теперь, когда хоть на несколько часов удается вырваться в подмосковный лес, я тоже, кажется, понимаю, слышу и рощу и речку.
В лесу, на природе так и рвется песня из души. И каждый раз звучит она на свой лад, по-особому.
Идешь по березовой роще, напеваешь тихо-тихо, а голос звонкий.
В еловом лесу звук иной.
На лугу, среди высоких некошеных трав, голос становится удивительно мягким.
В сухом перестойном лесу у песни непременно появляется эхо. А чуть прошел дождь — голос зазвучит глуше, но совсем не так, как в сосняке или ельнике.
…Так и стоит перед глазами то воскресное утро в нашем небогатом доме. Хлопнула дверь — мама пришла с дежурства. Не передохнула, пошла помогать свекрови.
Маму мою звали Екатерина Васильевна. Работала она нянечкой-санитаркой в больнице. За отца моего, Георгия — Егора по-деревенски — девятого бабушкиного сына, вышла замуж поздно, «по-городскому». Когда я родилась, маме уже было двадцать семь лет.
Мама торопится, суетится: скоро гости пожалуют. А я все пристаю к ней, не отхожу — пусть наденет любимую мою розовую кофточку: она у мамы — единственная выходная.
Пришли родственники. Я сижу смирно, жду конца застолья — ведь самое интересное не сейчас — потом, когда начнут петь.
Но они все медлят, все говорят про свое, что меня, девчонку, совсем не занимает.
И вот наш скромный пир окончен. Пора бы им запеть — от нетерпения я себе места не нахожу. Бабушка наклоняется к маме, шепчет ей на ухо. Та улыбается, что-то негромко говорит отцу, и все смотрят на меня. В самом деле, почему они томят?
— А ну-ка, Милуш, давай запевай! Как я тебя учила! — говорит бабушка мягким и в то же время повелительным тоном.
Я даже сразу толком не поняла, чего от меня хотят. Как это — запевать?
Выпрямилась, напряглась. Голос у меня слабенький, хрупкий.
— Легко, легко запевай,— это уже мама просит, — не бойся!
Я начинаю все ту же, бабушкину и мамину, любимую: «Соловей кукушку уговаривал».
Допела, чуть не убежала из-за стола от страха. Кругом захлопали, а бабушка перекрестила — благословила меня: «Ну вот и смена…»
Первое мое «соло», первые мои аплодисменты…
Вступили взрослые — согласно и стройно; тетя Паша, мамина сестра, начала «Вот вспыхнуло утро».
Какие же были у моих родственников чудесные голоса! Позже и в хоре имени Пятницкого, и на радио, и просто в деревнях встречала я сотни певцов и певиц. Но таких голосов, как в доме нашем, таких подголосков — не слышала больше нигде!.. Теперь, спустя много-много лет, могу «разложить по полочкам»: у бабушки был альт, у отца — бас, у тети Паши — скорее всего меццо. А вот у мамы — голос совершенно своеобразного тембра, высокий, с колоратурным взлетом.
Потом запевала мама, а бабушка подтягивала: «Степь», «Вот мчится тройка почтовая», «Хаз-Булат удалой», «Последний нонешний денечек» и «Шумел камыш, деревья гнулись» — в ту пору нежная, грустная песня, которая еще не обрела теперешней «хмельной» популярности.