ЮРИЙ МАНДЕЛЬШТАМ (1908-1943)
ЗАМЕТКИ О СТИХАХ: ГЕОРГИЙ ИВАНОВ
Журнал Содружества. 1937. №8/9. С.30-34
«Отплытие на остров Цитеру», изданное в этом году «Петрополисом» — не новая книга Георгия Иванова и даже не вполне новый сборник стихов. Это — скорее собрание избранных стихов Иванова, некая антология его поэзии, начиная с довольно раннего периода и кончая последним временем. Вероятно, именно для того, чтобы подчеркнуть единство своего творческого импульса и своей основной темы на протяжении двадцати лет, Георгий Иванов назвал это собрание тем же именем, что свой первый (или один из первых) юношеский сборник.
Только в первую часть книги вошли стихи, еще не напечатанные в предыдущих книгах Иванова (в периодических изданиях они все, кажется, были помещены в свое время). Но и эта часть не составляет отдельной книги, ибо не представляет собою нового, ярко выраженного периода в ивановском творчестве. Не только ритмика, образы и стихотворные приемы, но даже тема этих стихов непосредственно продолжают «Розы». Мало того, пожалуй, именно в новых стихах Иванов нашел для своей старой темы наиболее точное и наиболее пронзительное выражение:
Это музыка миру прощаетТо, что жизнь никогда не простит.
Эти два стиха можно бы взять эпиграфом ко всему творчеству Георгия Иванова, во всяком случае — эмигрантского времени.
Второй отдел книги заключает в себе почти целиком «Розы». Наконец, в третий вошли стихи из более старых книг Иванова — «Сады» и «Вереск». Как видит читатель, Иванов распределил свои стихи в порядке, обратном хронологическому. Это распределение кажется нам очень спорным: уж если пользоваться хронологией (что совсем не обязательно в книге, но что, пожалуй, неизбежно в антологии), то лучше поставить постепенное развитие своей темы и своего искусства, чем показывать нечто вроде «обратного хода» — как в некоторых документальных фильмах. Для чего Иванову понадобился такой трюк — остается для нас совершенно непонятным. Хотелось бы сделать также некоторые возражения Иванову насчет сделанного им выбора старых стихов. В «Вереске», особенно в «Садах», имеются явно некоторые опущенные ныне стихи, значительно лучшие, чем многие из перепечатанных. В таких стихотворениях, как «Все образует в жизни круг» или «От сумрачного вдохновения», преобладает чисто внешняя декоративная сладость, которой Иванов грешил в молодости, над более глубокими мотивами, уже явно звучащими в других стихах того же периода. Наоборот, не вошедшие в книгу «Осенний фонтан», «Закат золотой», «Снега», «Скажи, мой друг, скажи» могли бы оказаться звеньями развития ивановской темы и даже любопытным свидетельством о некоторых путях, Ивановым не выбранных. Иные отказы — всегда неизбежные в живом течении, в творческом изменении лица поэта — столь же характерны и значительны, как и то, что человек сознательно принял. Наконец, последнее возражение — некоторые переделки Иванова определенно менее удачны, чем первоначально опубликованные варианты.
Но все эти замечания, конечно, глубоко вторичного порядка. Все-таки даже ранние стихи Иванова в большинстве случаев очень хороши, а за переиздание прекрасных «Роз» — без сомнения лучшей русской книги стихов за многие годы — мы должны быть Иванову искренне благодарны. Кроме того, собрание избранных стихов его дает нам возможность шире и серьезнее взглянуть на поэзию Иванова в целом. Право, Иванов слишком значительный поэт, чтобы стоило долго останавливаться на отдельных промахах, допущенных им в «Отплытии». Не только значительный, но скорее всего — первый русский современный поэт. Оговоримся: мы не делаем сейчас никаких сравнений с представителями старшего поколения, сыгравшими порою в русской поэзии незаменимую роль: но к современности они полностью принадлежать не могут. Не будем также делать прогнозов насчет поэтов «эмигрантского» поколения (и соответствующего советского — хотя о какой советской поэзии может быть речь?). Пока что, во всяком случае, между стихами любого из них и ивановскими — пропасть неизмеримая. Остаются сверстники Иванова (или поэты немногим старше его). Из них одну лишь Ахматову надо поставить выше Иванова — но ведь она, как поэт, давно замолчала и тоже до некоторой степени принадлежит истории. Другие же поэты «среднего» поколения, под известным углом зрения, могут иметь перед Ивановым значительные преимущества, но у них нет той органичности, того удивительного единения, которые присущи Иванову в высшей степени. Кто станет спорить, что у Осипа Мандельштама, или у Ходасевича, или у Пастернака имеются отдельные стихотворения (иногда отдельные строки), уходящие вглубь так далеко, как Иванов и не пробовал. Но у Осипа Мандельштама все ограничивается такими порывами; Пастернак, написавший стихи изумительные, слишком часто разбалтывает и расплескивает свое дарование в формальных поисках, не таких уже новых и значительных; куда более органический Ходасевич все же страдает какой-то раздвоенностью, не дающей ему возможности говорить полным голосом: не эта ли трещина, очень трагическая, но им не преодоленная, привела его к окончательному стихотворному молчанию. Иванов же именно и прежде всего целостен и органичен — и даже гармоничен. Эта присущая ему гармония совсем не того поверхностного склада, который обычно называется «музыкальностью» стиха. С музыкой у Иванова отношения куда более сложные. Внешняя певучесть, которой он также наделен, идет иногда даже во вред его стихам, соскальзывающим благодаря ей в некую декадентскую «музыку»; тогда как по существу Иванов музыкально мыслит, музыкально переживает и музыкально строит свои стихи. Было бы любопытно сравнить построение некоторых его стихотворений со строением музыкальных пьес — общность их несомненна. Именно об этой музыке, вероятно, и думал Верлен, когда требовал от поэтов «de la musique avant toute chose» (Музыки прежде всего (фр.)).
У Иванова не только музыкальный стих, но и музыкальная логика. Отсюда — впечатление подлинной магичности, никогда не достигаемое легкими романсами. Романс, становящийся заклинанием, перестает быть романсом.
Иванов же, собственно говоря, только и делает, что заклинает — читателя, себя, судьбу, поэзию.
Добра и зла, добра и злаВ ней неразрывное слияние.Добра и зла, добра и злаСмысл, раскаленный добела.
Или:
И вижу огромное, страшное, нежное,Насквозь ледяное, навек безнадежное,И вижу беспамятство или мучение,Где все, навсегда, потеряло значение,И вижу — вне времени и расстояния —Над бедной землей неземное сияние.
С каким упорством, с какой тщательной постепенностью превращает Иванов своим колдовством — своим мастерством — одно понятие в другое, изменяя его не только внешние признаки, но и его тайный смысл и вместе с тем оставляя его одновременно прежним.
И тьма — уже не тьма, а свет.И да — уже не да, а нет.
Подлинная магическая операция. И не в таком же ли превращений тьмы в свет и утверждения в отрицание — содержание всей поэзии Иванова, развитие его темы. Не случайно он начал со стихов о «романтическом» лебеде, а договорился в «Розах» до страшного восклицания: «это уж не романтизм! Какая там Шотландия!» Не случайно он непременно шлет благословения, за которыми таятся ужаснейшие проклятия («Хорошо, что ничего, Хорошо, что никого» — «И деревья пустынного сада широко шелестят никому» и т. д.).
Отрицание, опустошение нужны Иванову не для декадентского самоупоения, во всяком случае, не для него одного. Только таким путем может он прорваться в музыкальное утверждение. Жизнь не прощает плачущую Золушку, прощает только «уходящая в ночь», «не нужная больше» музыка. Правда, Иванов разделяет судьбу всякого посягнувшего на магию, может быть всякого поэта. Преображение не приносит окончательного счастья — на дне стихов остается сухая горечь, в которой никакого декадентства уж и в помине нет Замечательное стихотворение «Так или этак» — конечно, лучшее из всех, вошедших в «Отплытие», — даже все целиком превратилось в этот горький осадок отлетевшей музыки в котором музыка все же живее, чем когда-либо. Странная вещь поэзия — в момент, казалось бы, полного отказа от просветления она вдруг засияет самым ярким и таинственным светом, залогом полного освобождения и преображения.
Если бы все стихи Иванова были на уровне этого стихотворения — Иванов был бы не только подлинным и своеобразным, но и большим поэтом. К сожалению, до сих пор, за исключением некоторых прорывов и интонаций, он за черту такого преображения не перешел. Слишком силен в нем след декадентства, наследником которого он сам себя, к несчастью, считает. Даже подлинно трагические моменты он умеет как-то подсластить, приукрасить. Иванова упрекали иногда в отсутствии собственной личности, в перепевах, в переимчивости. Это, конечно, абсолютно неверно. У Иванова – своя тема, свой звук, свое мастерство, даже тогда, когда он сознательно заимствует блоковские сюжеты и словарь. Но чем-то он связан с уходящей эпохой кровно, и этих уз порвать не хочет. В этом смысле — и только в этом — Иванов все-таки эпигон (слово, которому напрасно придают обычно пренебрежительный оттенок). В этом нет ничего плохого, как в факте продолжения или заканчивания прошлого. Иногда такое заканчивание требует даже большей глубины, чем начало нового. Беда лишь в том, что «заканчивает» Иванов послесимволическое декадентство, в чем-то враждебное всякой поэзии, и в частности ивановской. Это мешает до какой-то степени стать Иванову во весь его, действительно большой, рост, может быть, впрочем, помеха эта — временная, а такие стихи, как упомянутое нами стихотворение «Так иль этак», — предвестники будущей книги Иванова, уже вполне отличной от «Роз», нового, решительного этапа в столь значительном ивановском пути.