— Не думаю, — ответил он, — Если полезут, кричи громче.
Сумерки опустились на бескрайнюю пустынную степь.
Мальчики лежали в напряженном молчании, прислушиваясь и принюхиваясь к острому жарком запаху золотистых шакалов, шныряющих у колес повозки.
А те поднимали влажные носы и принюхивались к теплому, соленому аромату сожженной солнцем человеческой плоти.
Хотя мальчики не могли поднять или повернуть жестоко привязанные головы, они понимали, что шакалы находятся прямо под ними, из их узких, сильных пастей капает слюна, заливая высокую траву.
И оба представляли одно и то же: как острые белые зубы этих тварей вгрызаются в их животы и отрывают кожу, как они погружают длинные морды во внутренности и пожирают вкусную, окровавленную печень и селезенку, а они, мальчики, еще лежат здесь, еще живые… Или шакалы принюхиваются ниже и вгрызаются в их обнаженные, обгоревшие…
Был ли это просто порыв теплого ветра или действительно шакал, поставивший передние лапы на повозку и обдавший его жарким песьим дыханием, Аттила так и не понял, но с внезапной настойчивостью скомандовал:
— А теперь — кричи!
И мальчики дико закричали, так громко, как позволяли им сожженные, воспалившиеся глотки. Замолчав, они услышали вдалеке визг и вой шакалов, улпетывавших от них по высокому ковылю.
Но они обязательно вернутся.
И все долгие ночные часы Аттила и Аэций, лежавшие рядом, отпугивали шакалов паническими хриплыми воплями.
Через какое-то время шакалы обязательно поймут, что мальчики могут только кричать, и тогда… Но они этого так и не поняли…
Налетели мухи и комары, кусая мальчиков с ног до головы. Из травы вылетали мотыльки, чтобы выпить соленый пот с их кожи. К рассвету оба мальчика так сильно дрожали — ночи в степи холодные — что их зубы стучали, как будто стрекочут две огромные цикады. Но они выжили. Скоро рассветет, и придут воины, отвяжут их, перекинут их, полуобморочных, через лошадиные спины и отвезут обратно в лагерь.
Когда первые серые лучи рассвета омыли с востока степь, Аттила пребывал в мучительном, страшном забытьи, и ему показалось, что знакомый голос произносит во сне:
— Только не говори мне, что ты опять попал в беду. Во сне же мальчик открыл глаза, всмотрелся в расплывающееся знакомое лицо и прохрипел:
— Только не говори мне, что ты проделал весь этот путь, чтобы повидаться со мной.
Перевернутое, искаженное лицо расплылось в ухмылке, острое лезвие перерезало веревки, и кровь хлынула в обескровленные руки и ноги, жарко потекла к голове, и в конечности болезненно впились тысячи иголок.
Аэция тоже освободили. Мальчики несколько минут охали и растирали запястья, а потом им протянули кожаные фляжки с водой. Они хотели выпить все, но после первых глотков фляжки у них отняли. Только после этого они смогли сесть и посмотреть на своих спасителей.
— Это и вправду ты? — спросил, наконец, Аттила.
— Вправду, — кивнул он.
— Но ты приехал не для того, чтобы повидаться со мной.
Он покачал головой.
— Нет, я приехал увидеть моего мальчика. И забрать его домой.
— Твоего мальчика? — До Аттилы доходило медленно. — Раба? Кельта?
Он кивнул
— Но, — выпалил Аттила, — но он спас мне жизнь!
Люций усмехнулся.
— Весь в отца, — лаконично ответил он.
5
Потерянный и спасенный
Когда конечности мальчиков вновь обрели некоторую подвижность, они неуклюже сползли с повозки, и Люций протянул обоим по тунике.
— Я знаю, что некоторые из вас, варваров, предпочитают сражаться обнаженными, — сказал он, — но…
— Я не варвар, — заносчиво заявил Аэций на совершенной латыни, куда более правильной, чем латынь Люция с мягким кельтским грассированием.
Аттила ухмыльнулся и натянул тунику.
— И ты..? — начал Люций.
— Аэций, сын покойного Гауденция, военачальника кавалерии на границе Паннонии.
Люций растерялся.
— Я немного знал твоего отца. Он считался хорошим командиром.
— Таким он и был, — скованно ответил Аэций.
— Что ж, — сказал Люций. — Значит, ты заложник мира здесь, у гуннов? Заметно, что они относятся к тебе исключительно хорошо.
Аттила возмутился.
— Уж во всяком случае лучше, чем римляне относятся к своим заложникам!
Люций промолчал.
— А это кто? — мотнул Аттила головой в сторону молчаливого спутника Люция.
— Цивелл Лугана, — отозвался старик с длинной седой бородой и по-доброму подмигнул мальчику. — Во всяком случае, сейчас меня зовут именно так.
Аттила с любопытством посмотрел на него, потом пожал плечами и обернулся в сторону лагеря.
— Твой сын, — вздохнул он. — И есть еще один раб. Они находятся в большом шатре короля. Но спят за ним. Забери обоих. Забери и Ореста, моего раба.
Аэций остро взглянул на Аттилу, но тот спокойно встретил его взгляд.
— Так для него будет лучше, — сказал он. — Теперь моя жизнь станет непростой.
Люций немного подумал и ответил:
— Посмотрим.
Они привязали коней к повозке и пошли сквозь тишину и темноту к лагерю гуннов.
Кадок спал позади королевского шатра, закутавшись в потертую попону.
Старик, называвший себя Гамалиэлем, или Цивеллом Луганой, и множеством других имен, улыбнулся и пробормотал:
— Время просыпаться, сочинитель песен, птицелов, Сочинитель Снов из рода Брана со словами о мире на устах…
Люций опустился на колени и потряс Кадока.
Мальчик широко открыл глаза и крепко обхватил отца за шею. И оба разрыдались, хотя отец прикрывал сыну рот рукой.
Когда маленький отряд из шестерых человек появился перед королевским шатром, там пылали факелы, потому что свет зари был еще холодным, серым и тусклым. Их окружила сотня, а то и больше, воинов с натянутыми тетивами. Наконечники стрел холодно блестели в свете факелов. Ибо пусть лагерь гуннов и не был обнесен стенами, никакие чужаки не могли пробраться в него в темноте и остаться незамеченными зоркими копейщиками.
И во второй раз за сутки Аттила противостоял дяде в открытом неповиновении, только на этот раз их было шестеро, и он отстаивал не только собственную гордость. Люций проделал такой невообразимый путь, чтобы найти похищенного сына, и Аттила не мог допустить, чтобы тот вернулся домой ни с чем.
Над лагерем гуннов повисла затаившая дыхание тишина. Потрясенные разворачивающейся на их глазах страшной драмой люди образовали естественную арену. Взгляды метались между маленькой фигуркой мальчика Аттилы и громадной, укутанной в медвежью шкуру фигурой его дяди, вождя Руги. Между ними происходила борьба воль, и даже воздух, казалось, потрескивал от напряжения.