Замысел повести владел Шаламовым почти весь 1966 год, а потом он, очевидно, понял, что повесть — не его форма и строгое исследование архивных документов — тоже не его стихия: не по душе, да и не по глазам (зрение, как и слух, становилось все хуже). В результате в том же 1966 году появился рассказ «Золотая медаль» — лирический монолог о судьбе Климовой, переплетенный с фрагментами старых, посвященных ей публикаций из журналов «Былое» и «Каторга и ссылка». Рассказ пронизан восхищением самоотверженностью русских революционеров, которую, по мнению Шаламова, унаследовала и дочь Климовой. Однако это произведение нельзя отнести к вершинам творчества Шаламова — в нем нет цельности, слишком много простого пересказа разных исторических текстов, и главное, пожалуй, художественное зерно «Золотой медали» — определение, что «рассказ — это палимпсест», то есть писание по старым рукописям, наложение друг на друга разных культурных пластов, разобраться в которых может только очень увлеченный, мыслящий человек новой эпохи. Такому человеку стала бы понятна и позиция Шаламова в разгоравшейся литературно-общественной борьбе середины 1960-х годов. Шаламов — за то, чтобы не терять связи с традициями русского освободительного движения, не забывать о его высоком нравственном содержании (даже в применении методов террора — против тех, кто сам исповедовал и использовал террор), и он категорически против начавшей набирать популярность среди интеллигенции консервативной концепции русской революции об «исторической ошибке 1917 года» и ностальгии по «прекрасному дореволюционному прошлому». В сознании опасности такой ностальгии (наиболее отчетливо проявляющейся у А. Солженицына) он прозорливее многих советских «шестидесятников». Но самая главная его тревога — симптомы политической реабилитации Сталина, появившиеся с приходом к власти в партии нового политбюро, где играл особую роль М.А. Суслов, заявивший сразу «об усилении идеологической работы», что ярче всего выразилось в процессе А. Синявского и Ю. Даниэля.
В связи с этим процессом (а также вне формальной связи с ним) в СССР состоялось несколько крупных протестных акций. Наиболее весомой из них было письмо двадцати пяти деятелей науки и культуры, направленное 14 февраля 1966 года на имя Брежнева, которое подписали академики, лауреаты многих премий Л.А. Арцимович, А.Д. Сахаров, режиссеры О.Н. Ефремов, М.И. Ромм, Г.А. Товстоногов, артисты И.М. Смоктуновский, М.М. Плисецкая и многие другие. В письме, в частности, говорилось: «В последнее время в некоторых выступлениях и в статьях в нашей печати проявляются тенденции, направленные, по сути дела, на частичную или косвенную реабилитацию Сталина… Мы не знаем, насколько такие тенденции, учащающиеся по мере приближения XXIII съезда, имеют под собой твердую почву. Но даже если речь идет только о частичном пересмотре решений XX и XXII съездов, это вызывает глубокое беспокойство. Нам до сего времени не стало известно ни одного факта, ни одного аргумента, позволяющих думать, что осуждение культа личности было в чем-то неправильным. Напротив, трудно сомневаться, что значительная часть разительных, поистине страшных фактов о преступлениях Сталина, подтверждающих абсолютную правильность решений обоих съездов, еще не предана гласности…»
Вскоре к этому письму присоединилось еще 13 деятелей науки и культуры (в их числе И.Г. Эренбург), а под письмом против осуждения Синявского и Даниэля за «антисоветскую агитацию» подписалось 63 члена Союза писателей. Еще раньше, 5 декабря 1965 года, в День Конституции, на Пушкинской площади в Москве состоялась демонстрация протеста против ареста Синявского и Даниэля, организованная ученым-математиком, сыном Сергея Есенина А.С. Есениным-Вольпиным, которого сразу же арестовали.
Шаламов знал об этой демонстрации и пришел посмотреть на нее. По воспоминаниям Вяч. Вс. Иванова, Шаламов стоял рядом в переулке, наблюдая за митингом и мысленно прикидывая, сколько на нем стукачей… По его представлению, стукачей была половина из примерно восьмидесяти человек, собравшихся у памятника Пушкину. Позднее он прямо сказал об этом мемуаристу в беседе с ним на квартире Н.Я. Мандельштам, тем самым объяснив и свое неучастие в этой акции. В то же время Шаламов, по словам Вяч. Вс. Иванова, считал, что «это очень важное событие, потому что это первая демонстрация после троцкистской демонстрации 27-го года, которая была разогнана. Он считал, что само по себе возрождение демонстраций — это очень важное событие»[71].
Мотивы уклонения Шаламова от участия в публичных протестных акциях вполне понятны — он давно прошел через все это, пережил, можно сказать, на собственной шкуре, понял, как «сдают» недавние друзья и единомышленники, и ему не приличествовало, «задрав штаны», бежать за новым вольнолюбивым «комсомолом». Но эта история все же имела продолжение. Шаламов написал весьма резкое публицистическое «Письмо старому другу», посвященное итогам процесса над Синявским и Даниэлем[72]. Оно было анонимным и получило распространение в самиздате.
Обстоятельства, сопутствовавшие написанию этого письма, исследованы пока не до конца. Разумеется, суд над писателями, столь зримо напомнивший о сталинских процессах 1936—1937 годов, не мог не вызывать у Шаламова негодования. Вероятно, свои чувства он высказывал в кругу Надежды Яковлевны Мандельштам и именно там, а не у самого Шаламова — по всей логике его литературного поведения — и созрела инициатива написания публицистического письма в жанре практиковавшихся еще до революции «Писем к…» (в культурной памяти поколения наиболее яркий пример — «Письма к старому товарищу» Герцена, хотя этим аналоги, конечно, не ограничивались). Автором статьи по идее мог стать любой авторитетный писатель, прошедший через репрессии и адресующийся к обобщенному «старому другу», тоже репрессированному. Шаламов идеально подходил для такой роли, и убедить его взяться за перо, как можно полагать, не стоило большого труда — несомненно, с условием анонимности и гарантией последующей строгой законспирированности этого акта.
Шаламов в высшей степени добросовестно исполнил свой долг. Письмо было написано быстро, сразу по окончании процесса. Сам он не имел возможности присутствовать на процессе, куда допускались только близкие подсудимых, и подробности, которые он включал в текст — о мужественном поведении Синявского и Даниэля, о литературных экспертизах их произведений, о тактике председателя суда Л. Смирнова и т. д., — могли сообщить только непосредственные свидетели.
Письмо преисполнено исключительного уважения к Синявскому и Даниэлю, представляло своего рода панегирик им — прежде всего потому, что они достойно вели себя на процессе. «Их пример велик, их героизм беспримерен… Они вписали свои имена золотыми буквами в дело борьбы за свободу совести, за свободу творчества, за свободу личности», — писал Шаламов[73]. Столь высокая патетика объяснялась тем, что, по его словам, «впервые за почти пятьдесят лет» подсудимые на политическом суде не только не признали свою вину, но и не «покаялись». Причем за точку отсчета Шаламов брал не процессы 1936—1937 годов, а процесс 1922 года над правыми эсерами, о котором в 1960-е годы никто не помнил. Как можно полагать, в этом упоминании была едва ли не главная «крамола» письма — почему на процессе А. Гинзбурга, Ю. Галанскова и других в 1968 году этот анонимный текст был признан «антисоветским»: ведь эсеры, а тем более правые, считались в коммунистической ортодоксии врагами — они «боролись против советской власти», хотя в 1922 году уже давно не боролись…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});