Последний штрих чрезвычайно характерен для начавшегося нового отсчета времени: в ноябре 1964 года Н.С. Хрущев лишился своих государственных и партийных постов и о прошлом рекомендовано было не вспоминать.
Между тем 1964 год для Шаламова поначалу окрашивался чуть ли не в радужные тона. Вышел его второй сборник стихов «Шелест листьев», получивший несколько очень лестных отзывов (рецензию Л. Левицкого поместил и «Новый мир»). По сложившимся правилам выпуск второго сборника в общесоюзном издательстве открывал любому поэту двери в Союз писателей СССР. Но с Шаламовым этого не случилось. Заявлений о приеме в СП нигде в его архивах не найдено, и об этой ситуации можно только гадать: то ли ему сразу отказали, то ли «рекомендовали», как водится, в связи с «особыми обстоятельствами» не подавать заявления. А вот А. Солженицын в Союз писателей был принят мгновенно; в нем состояла еще в 1943 году и жена Шаламова О.С. Неклюдова как детская писательница, и эта, в сущности, формальная процедура отрезала Шаламова от немалых льгот, которые имели размножившиеся только в одной Москве семь тысяч членов Союза писателей. Объяснение, скорее всего, нужно искать в отказах от печатания «Колымских рассказов», но прежде всего — в общей смене политического курса, который отводил прозу Шаламова за край официально признанной литературы.
Естественно, первый сборник «Колымских рассказов» стал распространяться в самиздате. Сам Шаламов принимал в этом минимальное участие — у него просто не было денег на оплату труда машинистки, и он раздавал и рассылал на прочтение имевшиеся у него экземпляры только близким людям. Что-то, безусловно, уходило и из издательства, и из «Нового мира», и от машинисток (Шаламов пользовался поначалу услугами М.К. Баранович, перепечатывавшей Б. Пастернаку «Доктора Живаго», затем — услугами Е. А. Кавельмахер). Самиздат был неконтролируемым, сколько экземпляров делает «Эрика» или старый «Ундервуд» — известно, но копии «Колымских рассказов» распространялись в основном в Москве, почти без выхода в провинцию (исключение делалось для Магадана, а также для Рязани, где жил Я.Д. Гродзенский). Шаламову было важно, что его рассказы читают, как правило, те, кто что-то понимает и в лагерной теме, и в искусстве. В этот период — 1964—1965 годов — он ведет большую переписку с друзьями по Колыме (после смерти А. 3. Добровольского первое место занимает сначала Ф.Е. Лоскутов, потом Б.Н. Лесняк и Г.А. Воронская), и неожиданно, словно из небытия, всплывают еще двое колымских знакомых — Леонид Варпаховский и Георгий Демидов.
Театральный режиссер Леонид Викторович Варпаховский, ученик В.Э. Мейерхольда, попавший в 1936 году в «троцкисты», отбывал десятилетний срок на Колыме. Шаламов первый раз виделся с ним в 1942 году при переезде в одном этапе на штрафной прииск «Джелгала». Но от штрафзоны режиссера уберегли его известные культурные заслуги — он вскоре стал работать в Магаданском драмтеатре, однако вовсе не благоденствовал — потому что на него все время писали доносы (в том числе и известный певец Вадим Козин, которого Шаламов всегда считал классическим «стукачом», что, несомненно, имело основания)[68]. Известие о том, что в 1964 году Варпаховский стал главным режиссером Московского театра им. М.Н. Ермоловой, очень порадовало Шаламова — они встречались, у Варпаховского были большие планы по сценическому воплощению лагерного материала, Шаламов давал ему читать «Колымские рассказы» и, вероятно, в расчете на постановку у Варпаховского написал пьесу «Анна Ивановна». Эта вещь — по аналогии с пьесами А. Солженицына «Олень и Шалашовка» и «Свеча на ветру» — имела целью прежде всего вынесение лагерной темы на сцену, но ее (как и драматургические опыты Солженицына) трудно считать шедевром. Однако сюжет шаламовской пьесы, связанный с нелегальной переправкой из лагеря стихов, имел не только реальную основу, но и глубокий подтекст. «Преступление писать стихи — одно из худших лагерных преступлений. Наказания за литературную деятельность только я знаю и видел десять, наверное, случаев, если не больше», — писал он. Включение стихов в постановку (несомненно, предполагавшееся Шаламовым) резко усилило бы эмоциональное воздействие спектакля, но его замысел «опоздал» — осенью 1964 года лагерную тему закрыли.
Варпаховский стал снова популярен, ставил спектакли в разных городах страны (в том числе в своем родном Киеве), а вот встреча Шаламова с Демидовым произошла совершенно фантастическим образом. Потеряв почти на 15 лет после Колымы контакт с ним, Шаламов полагал, что он умер, считая его по-прежнему одним из достойнейших людей, встреченных на Колыме. Ему писатель посвятил и пьесу «Анна Ивановна», совершенно не подозревая, что Демидов жив. А Георгий Георгиевич в то время, начало 1960-х годов, обитал в далекой Ухте, иногда наезжая в Москву. В столице, в коммунальной квартире, где жила художница Л.М. Бродская, большая поклонница Шаламова, и выяснилось однажды, что здесь бывает некто «Гогич» с Севера. «Это югослав какой-то?» — спросил Шаламов. Оказалось, что так называют Георгия Георгиевича Демидова, который, наезжая, останавливается в этой квартире.
Мгновенно завязалась переписка, но встреча состоялась не скоро, поскольку Демидову было сложно вырваться из Ухты, где он работал инженером. Первый обмен письмами показывает огромную взаимную радость и дружескую распахнутость — Демидов хорошо помнил разговоры с «фельдшером из хирургического» на Левом берегу, а Шаламов — разговоры с «рентгенотехником», который сам, из подручного материала, из неведомых приспособлений, сделал оптическую бленду — основной прибор рентгенаппарата и устроил в больнице вполне профессиональный рентгенкабинет — все откровенные беседы проходили там, за толстыми стенами.
В письмах они снова на «ты» — «Варлам», «Георгий», обмениваются жизненными новостями, но, как только возникает литературная тема (Демидов пишет рассказы, которые тоже называет «Колымскими»), интонация писем Шаламова начинает меняться — они становятся все более менторскими и категоричными. Это кажется странным — о чувстве соперничества тут не может быть и речи, тем более мы знаем принцип Шаламова: «В искусстве места хватит всем». Раздражает его то, что Демидов выражает свое стремление к литературному труду слишком обыденными словами, балагурством («балуюсь писательством»), а это Шаламов расценивает как легкомыслие по отношению к столь серьезной теме. Не понимает он и трудного положения Демидова в Ухте, в «литературной яме уездного масштаба», как ее тот называет, подчеркивая: «Мои официальные гонорары — это доносы, окрики, угрозы, прямые и замаскированные». На взгляд Шаламова, Демидову следует держаться подальше от «литературной ямы», не вступать с ней в дискуссии и спокойно писать «в стол», не афишируя свою деятельность ни перед какими инстанциями, тем более перед КГБ. (Этому правилу он следует сам.)
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});