Иные оскорбляли стыдливость дебелых служанок, которые проносили блюда с дымящимся жарким над головами гостей и не могли обороняться от любовных посягательств, более дорожа сохранностью кушаний, нежели своей добродетели. Кое-кто курил длинные голландские трубки, норовя выпускать дым через ноздри.
Не одни только мужчины участвовали в этой сумятице — прекрасный пол был тут представлен довольно уродливыми образцами, ибо порок позволяет себе иной раз быть не менее неприглядным, чем добродетель. Филиды,{149} чьим Тирсисом или Титиром{150} мог с помощью подходящей монеты стать первый встречный, прогуливались попарно, останавливались у столиков и, как ручные горлинки, пили из чаши каждого. От обильных возлияний вкупе с жарой щеки их багровели под кирпично-красными румянами, так что они казались идолами, раскрашенными в два слоя. Накладные или настоящие волосы, закрученные кудельками, липли к набеленному до блеска лбу или же в виде длинных буклей, завитых щипцами, спускались на глубокий вырез густо наштукатуренной груди, по фальшивой белизне которой были наведены голубые жилки. Наряд этих особ отличался кричащим и жеманным щегольством. Всюду ленты, перья, кружева, позументы, аксельбанты, блестки, яркие краски. Но нетрудно было разглядеть, что роскошь эта показная — сплошь подделка, мишура: жемчуг — дутое стекло, золотые украшения сработаны из меди, шелковые платья вывернуты и перекроены из выкрашенных юбок; но это великолепие дурного тона казалось ослепительным в пьяных глазах завсегдатаев кабачка. Что касается духов, то от этих прелестниц не веяло ароматом роз, а, как из хорьковой норы, разило мускусом, единственным запахом, способным перебить зловоние кабака и от сравнения представлявшимся слаще бальзама, амброзии и росного ладана. Время от времени какой-нибудь молодчик, разгоряченный похотью и вином, сажал к себе на колени покладистую красотку и, смачно целуя ее, шепотом делал ей предложения в анакреонтическом духе, на которые ответом было жеманное хихиканье и отказ, означавший согласие; потом по лестнице поднимались парочки, мужчина обнимал женщину за талию, а женщина, хватаясь за перила, ребячливо противилась, потому что даже самое последнее распутство требует подобия стыдливости. А другие уже спускались со смущенным видом, меж тем как их случайная Амариллис{151} непринужденнейшим образом расправляла юбки.
Издавна привыкнув к подобным нравам и, кстати, не видя в них ничего предосудительного, Лампурд не обращал ни малейшего внимания на картину, которую мы только что набросали беглым пером. Сидя за столом и прислонясь к стене, он полным нежности и вожделения взглядом взирал на бутылку канарского вина, принесенную служанкой, вина выдержанного, зарекомендованного, которое хранилось в подвале для самых заслуженных обжор и питухов. Хотя бретер пришел один, на стол поставили два бокала, зная, сколь ему противно поглощать спиртное в одиночку, и предвидя появление собутыльника. В ожидании случайного компаньона, Лампурд бережно взял за тонкую ножку и поднял до уровня глаз бокал в форме вьюнка, в котором искрилась благородная светлая влага. Усладив свое зрение теплым тоном золотистого топаза, он обратился к обонянию и, всколыхнув вино осторожным толчком, втянул его аромат раздутыми, как у геральдического дельфина, ноздрями. Оставалось ублажить вкус. Должным образом возбужденные небные сосочки впитали глоток чудесного нектара, язык омыл им десна и, наконец, с одобрительным прищелкиванием препроводил его в глотку. На такой манер великий знаток Жакмен Лампурд посредством одного-единственного бокала ублаготворил три из пяти данных человеку чувств, показав себя истым эпикурейцем, до последней капли извлекающим из всего сущего полную меру радости, какая в нем содержится. Мало того, он утверждал, что осязание и слух тоже получают свою долю наслаждения: осязание от гладкой поверхности и стройной формы хрусталя; слух — от гармоничного, вибрирующего звучания, которое он издает, когда его ударишь тупой стороной ножа или проведешь влажными пальцами вокруг кромки бокала. Но все парадоксы, нелепости и причуды чрезмерной утонченности, стремясь доказать слишком много, не доказывают ровно ничего, кроме того, сколь порочна утонченность такого сорта проходимца.
Наш бретер не пробыл в кабаке и нескольких минут, как входная дверь приотворилась, и на пороге появился новый персонаж, одетый с головы до пят в черное, за исключением белого воротника сборчатой сорочки, пузырившейся на животе между камзолом и штанами. Остатки вышивки стеклярусом, наполовину осыпавшимся, безуспешно пытались приукрасить его изношенный костюм, судя по покрою в прошлом не лишенный изящества.
Человек этот отличался мертвенной бледностью лица, словно обвалянного в муке, и красным, как раскаленный уголь, носом. Испещрявшие его фиолетовые прожилки свидетельствовали о ревностном поклонении богу Бахусу. Самая пылкая фантазия отказывалась вообразить, сколько потребовалось бочонков вина и фляжек настойки, чтобы довести этот нос до такой степени красноты. Странная физиономия незнакомца напоминала головку сыра, в которую воткнули шпанскую вишню. Чтобы довершить портрет, надо на место глаз приладить два яблочных семечка, а взамен рта представить себе шрам от сабельного удара с узким отверстием.
Таков был Малартик, закадычный друг, Пилад, Евриал{152}, fidus Achates[12] Жакмена Лампурда; конечно, он не отличался красотой, но душевными качествами полностью искупались его мелкие телесные изъяны. После Жакмена, к которому он питал глубочайшее почтение, сам Малартик считался лучшим фехтовальщиком в Париже. Играя в карты, он открывал короля с постоянством, которое никто не смел назвать наглым; пил оц беспрерывно, но никогда не пьянел; хотя никто не знал его портного, плащей у него было больше, чем у самого щеголеватого из придворных. Притом он был человек честный на свой лад, свято соблюдал кодекс разбойничьей морали, не задумался бы пойти на смерть, чтобы спасти товарища, и, стиснув зубы, претерпеть любую пытку — дыбу, испанские сапожки, деревянные козлы, даже пытку водой, самую мучительную для такого закоренелого пьяницы, — лишь бы не выдать свою шайку неосторожным словом. Короче говоря, в своем духе он был превосходный малый и недаром пользовался всеобщим уважением в том кругу, где протекала его деятельность.
Малартик направился прямо к столику Лампурда, придвинул себе табурет, сел напротив своего друга, молча взял со стола полный до краев стакан, словно дожидавшийся его, и осушил одним махом. Его метода резко отличалась от методы Лампурда, но достигала того же эффекта, о чем свидетельствовал кардинальский пурпур его носа. К концу пирушки у обоих приятелей насчитывалось одинаковое количество пометок мелом на грифельной доске кабачка, и добрый отец Бахус, сидя верхом на бочке, улыбался тому и другому, не делая различия, как двум несхожим между собой, но равно усердным ревнителям его культа. Один спешил отслужить мессу, другой старался ее растянуть, но, так или иначе, оба истово отправляли ее.