Двойной ряд любопытных образовал нечто вроде коридора между Агостеном и Чикитой, — толстобрюхие зрители задерживали дыхание, втянув живот, чтобы он не выступал из ряда. Длинноносые предусмотрительно откидывались назад, чтобы лезвие на лету не отсекло им кончик клюва.
Наконец рука Агостена выпрямилась, точно пружина, и грозное оружие, сверкнув молнией, вонзилось в дверь над самой головой Чикиты, будто снимая с нее мерку, но не задело у девочки ни единого волоска. Когда наваха со свистом пролетала мимо, зрители невольно зажмурились, только у Чикиты даже не дрогнула густая бахрома ресниц. Ловкость бандита вызвала одобрительный гул в толпе этих требовательных ценителей. Сам противник Агостена, сомневавшийся в возможности такого фокуса, восторженно захлопал в ладоши.
Агостен вытащил еще сотрясавшийся нож, вернулся на прежнее место и на сей раз всадил клинок между рукой и телом невозмутимой Чикиты. Отклонись острие на три-четыре линии, оно попало бы в самое сердце девочки. Хотя публика кричала «довольно», Агостен повторил опыт и всадил нож по другую сторону груди, желая доказать, что это сноровка, а не случайность.
Чикита, гордая шумными рукоплесканиями, которые относились к ее мужеству не менее, чем к ловкости Агостена, обводила публику победоносным взглядом; ноздри ее раздувались, с силой втягивая воздух, а полуоткрытый рот обнажил крепкие, как у хищника, зубы, сверкавшие жестокой белизной. Блеск оскала и фосфорические искорки зрачков были тремя светлыми точками, что озаряли ее смуглое от загара личико. Всклокоченные волосы, словно длинные черные змейки, вились вокруг лба и щек, выбиваясь из-под пунцовой ленты непокорными кольцами. На ее шее, более темной, чем кордовская кожа, будто капли молока, блестели бусины ожерелья, подаренного Изабеллой. Наряд ее несколько изменился к лучшему — на ней больше не было канареечно-желтой юбки с вышитым попугаем, которая в Париже слишком уж бросалась бы в глаза. Теперь Чикита была в коротком темно-синем платье, собранном на бедрах, и в душегрейке или кофточке из черного камлота, застегнутой на груди двумя-тремя роговыми пуговицами. Башмаки на ее ножках, привыкших ступать по душистому цветущему вереску, были ей слишком велики, но у сапожника во всей лавке не нашлось обуви ей по размеру. Все это роскошество явно стесняло ее; однако поневоле пришлось сделать уступку зимней парижской слякоти. Чикита осталась той же дикаркой, что и в харчевне «Голубое солнце», но в ее первобытном мозгу теперь роилось больше мыслей, и сквозь облик девочки-подростка уже проглядывала девушка. За время путешествия из ланд она перевидала немало такого, что поразило ее неискушенное воображение.
Воротясь в свой угол и прикрывшись плащом, Чикита не замедлила снова уснуть. Человек, проигравший пари, выплатил условленные пять пистолей ее приятелю. Тот сунул их за пояс и сел допивать начатую кружку; пил он медленно, ибо не имел постоянного жилья и предпочитал коротать время в кабаке, вместо того чтобы трястись от холода где-нибудь под мостом или на церковной паперти, ожидая столь позднего в эту пору рассвета. Таково же было положение и многих других горемык, которые спали крепчайшим сном кто на скамьях, кто под ними, завернувшись вместо одеял в собственные плащи. Забавное зрелище представляли собой все эти сапоги, вытянутые на полу, как ноги мертвецов после битвы. И в самом деле, битвы, где жертвы Бахуса, шатаясь, добирались до какого-нибудь укромного уголка, прислонялись лбом к стене и под смешки собутыльников с более выносливыми желудками выворачивались наизнанку, истекая вместо крови вином.
— Клянусь дьяволом, парень не промах! — сказал Лампурд Малартику. — Надо иметь его в виду для трудных предприятий. С теми, к кому опасно подступиться, удар ножом издалека — отличное средство, куда лучше, чем пальба из пистолета, которая огнем, дымом и грохотом словно нарочно созывает на подмогу полицейских.
— Да, чисто сработано, — согласился Малартик, — но стоит промахнуться, как останешься безоружным и не оберешься сраму. Лично меня в этом рискованном показе ловкости больше пленила отвага девочки. Этакая пигалица! А в ее тощенькой, щупленькой груди заключено сердце львицы и античной героини. И вообще мне нравятся ее горящие, как уголья, глаза, ее невозмутимый, неприступный вид. Рядом с утицами, индюшками, гусынями и прочими обитательницами заднего двора она похожа на молодого сокола, залетевшего в курятник. Я знаю толк в женщинах и по бутону могу судить о цветке. Через год-другой Чикита, как ее называет этот черномазый разбойник, станет королевским лакомством…
— Скорее, воровским, — философски заключил Лампурд. — Разве что судьба примирит обе крайности, сделав из этой morena[13], как говорят испанцы, любовницу жулика и принца. Такое уже бывало, причем не всегда принца любят сильнее, настолько у потаскушек испорчен и развращен вкус. Однако оставим пустую болтовню и обратимся к серьезным делам. Возможно, скоро я буду нуждаться в помощи нескольких испытанных храбрецов для предложенной мне экспедиции, не столь дальней, как та, которую предприняли аргонавты в поисках золотого руна.
— Золотого! Совсем не плохо! — пробормотал Малартик, уткнувшись носом в стакан, где вино как будто заискрилось и зашипело от соприкосновения с этим раскаленным углем.
— Предприятие нелегкое и небезопасное, — продолжал бретер. — Мне поручено убрать некоего капитана Фракасса, актера по ремеслу, будто бы мешающего амурным делам очень знатного вельможи. С этим-то делом я, конечно, управлюсь и сам; но, кроме того, надо устроить похищение красотки — ее любят и вельможа и актер, а вступится за нее вся труппа. Итак, надо составить список надежных и не очень-то щепетильных дружков. Каков, по-твоему, Носомклюй? Что ты о нем скажешь?
— Он выше всяких похвал! — ответил Малартик. — Но рассчитывать на него не приходится. Он болтается на железной цепи в Монфоконе, дожидаясь, пока его останки, расклеванные птицами, упадут с виселицы в яму, на кости опередивших его приятелей.
— Вот почему его с некоторых пор не было видно, — равнодушнейшим тоном заметил Лампурд. — Чего стоит жизнь! Попируешь спокойно вечерок с приятелем в почтенном заведении, расстанешься с ним — и отправитесь каждый по своим делам. А через неделю спросишь: «Как поживает такой-то?» — и тебе ответят: «Его повесили».
— Увы! Ничего не поделаешь, — вздохнул приятель Лампурда, принимая патетически-печальную или печально-патетическую позу. — Верно говорит господин де Малерб в своем «Утешении Дюперье»:
Но он принадлежал к тем душам непорочным,