«Бреслау» – надо было пошерстить ослабевшие румынские берега, вспомнить прошлое и показать, кто в здешних водах хозяин.
«Бреслау» утюгом ворвался в устье Дуная и раздолбал из пушек митингующие полки, как раз принимавшие резолюцию «Долой войну!» и «Немцы – наши братья!». Бреслау показал им братьев – в воздух полетели оторванные ноги, руки и головы говорливых агитаторов.
Но пушечной пальбой дело не закончилось. «Бреслау» высадил на берег десант, захватил пленных, сжег укрепления и беспрепятственно растворился в розовой морской дымке и вернулся с почетом на базу: крейсер с лихвой разделался за прошлые свои унижения.
Контр-адмирал Лукин, занявший место Колчака, палец о палец не ударил, чтобы помешать «Бреслау» и Вилли Сушону.
Через четыре дня после развала флота – десятого июня 1917 года – Колчак уехал в Петроград.
Возвращаться в Севастополь он не хотел. Хватит!
Единственное, что его успокаивало: здесь, в Петрограде, он будет ближе к Анне Васильевне Тимиревой – оттуда, из Севастополя, до нее было очень далеко, расстояние угнетало Колчака.
С Анной Васильевной все было в порядке, она была жива, здорова, «цвела»…
Семья Колчака осталась в Крыму.
В Севастополь Колчак, как и планировал, больше не вернулся, и флоту Черноморскому больше не удалось взять ту высоту, на которой он находился при нем. Все это осталось в прошлом.
Сам же Колчак оказался не у дел.
Часть четвертая
Верховный правитель
Известие об Октябрьской революции в России Колчак получил в Штатах и не придал ему особого значения: одной революцией больше, одной меньше – все едино. Россия сейчас была похожа на большой кипящий котел, в котором в конце концов сварится все, абсолютно все, как и абсолютно все превратится в некое безвкусное едово, в кашу, где будет смешано и сало, и компот, и свежие фрукты, и затхлая солонина. Всякая еда, которая готовится на политическом костре, бывает именно такой. Политику Колчак по-прежнему не любил, считая ее грязной.
О семье своей Колчак не беспокоился – ему сказали, что Софья Федоровна вместе со Славиком благополучно покинула Севастополь и сейчас находится в Париже, живет там под присмотром старого друга Колчака контр-адмирала Погуляева.[153]
Сергеевич Погуляев учился вместе с Колчаком в Морском кадетском корпусе, в одном выпуске. Одно время Погуляев был морским агентом во Франции, до Михаила Ивановича Смирнова[154] занимал должность начальника штаба Черноморского флота, а летом в чине контр-адмирала зачислен во французские военно-морские силы. А адмирал во Франции, как известно, может многое.
Но сведения эти были неверные, и Колчаку надо было все же побеспокоиться – Софья Федоровна сейчас находилась в России, пряталась в семьях знакомых моряков, ждала мужа, а десятилетнего Славика, которого она начала называть Ростиком, отправила в Каменец-Подольский, на свою родину, к закадычной подруге, с которой вместе провела детство.
Там Славика приняли как родного, ни соседям, ни близким не стали объяснять, чей это сын, – появился мальчик и появился, а чей он – угрюмый, молчаливый, излишне серьезный, – дела никому быть не должно.
Часто Софья Федоровна доставала пожелтевшие бумажки, которые носила вместе с узелком вещей, – собственные письма мужу, которые отправляла ему на Балтику, – он привез их в Севастополь и отдал Софье Федоровне.
Одно из писем всякий раз вызывало у нее слезы, и она, не стесняясь, хлюпала носом. Письмо начиналось, как некая абракадабра: «Мыняма папа гм цыбабе канапу. Мыняма у цыбабы цалу». Это она пробовала писать письмо мужу под диктовку сына.
Сейчас она могла только вспомнить, что «канапа» в переводе со Славикова языка на нормальный – конфета. Ниже она сообщала мужу: «У Славушки прорезались два коренных зуба. Я купила ему щеточку, и он усердно чистит зубы себе. Сейчас раздевается и показывает мне, как он это делает, а то „цыбабы будет гляники“.
«Гляники» – это грязненький. По утрам он говорил матери: «Поля тявать». «Такой забавный», – отмечала Софья Федоровна.
Иногда она прикладывала к лицу листок, втягивала ноздрями далекий сухой дух, исходящий от бумаги, и глаза у нее опять невольно делались мокрыми: это был запах прошлого, давно ушедших дней, запах того, что никогда уже не вернется.
По ночам в Севастополе громыхали выстрелы, по городу ходили перепоясанные пулеметными лентами патрули – «братишки» с Балтики окончательно одержали победу, и, конечно, узнай эти бравые молодцы, что она – жена «самого Колчака» – ей не поздоровится. Тут же отведут в овраг и прикончат из маузера, даже не посмотрев на то, что она женщина.
Надо было выбираться из Севастополя, но выбираться она не спешила – Фомин, которого муж когда-то перевел с Балтики сюда, в Крым, сказал, что располагает верными сведениями: Александр Васильевич должен вернуться в Севастополь. И не один, а с вооруженными отрядами, которые живо поставят «братишек» на место. И Софья Федоровна ждала мужа, ждала в Севастополе, никуда отсюда не трогаясь.
В Севастополе хоть было не голодно, не то что в Петрограде, где, как она знала от Фомина, было, например, очень голодно, холодно. Пайка хлеба составляла пятьдесят граммов на человека, а там как сам обернешься. Повезет – добудешь еще пятьдесят граммов, выменяешь их, отдав новые ботинки либо шелковое платье, не повезет – останешься голодным. И это – в богатом сытом городе, где столы всегда ломились от еды – даже в простых извозчичьих трактирах подавали не только уху с расстегаями, борщи с чесночными шаньгами и демидовские пироги, но и супы мипотаж-натюрель, фаже из рябчиков, тур-тюшо, мясо с цимброном и пиво с огромными ростовскими раками. А сейчас – пятьдесят жалких граммов тяжелого, как глина, черного хлеба, который прилипает к пальцам и к зубам.
Виски жгла боль, в горле хлюпали слезы, но глаза были сухи, они увлажнялись, лишь когда она доставала свои письма и перечитывала их – собственные строки били, как тревожные удары колокола, рождали боль и неодолимо тянули заглянуть в прошлое.
«Дорогой мой Сашенька! Пыталась писать тебе под Славушкину диктовку, но, как видишь, получается все одно и то же: „мыняма папа“ и потом опять сначала „мыняма папа“.
Она беззвучно втянула воздух, покрутила головой от того, что внутри сжалось и похолодело. Такое состояние бывает перед несчастьем, в преддверии его.
Под окном послышался мат, и гулко ударил выстрел. Софья Федоровна отогнула краешек портьеры. Какой-то матрос с винтовкой наперевес, широко расставляя ноги, будто находился на палубе во время сильного шторма, гнался за шустрой старушонкой, одетой во все черное.
«Анархист, – определила Софья Федоровна. – Из лютых бомбистов. Господи, когда же все это кончится?» Она отерла пальцами один глаз, потом другой.
Старушка оказалась проворнее матроса, тот вновь прокричал что-то пьяное, матерное, неразборчивое, вторично ударил по старушке из винтовки, та шарахнулась от пули в сторону и через несколько мгновений исчезла в