Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но сегодня службы кончены. Предстоит лишь вечер – длинный, душный; медленное бденье жизни потрясенной. И Карл сидит, угрюмый и покойный Карл, ушедший повелитель, полумонах и полуцарь.
Вдруг выстрел. Отпадает карандаш, которым отмечал какую-то дорогу между Гентом и Кале, прислушивается. И рукою тонкой, со слегка распухшими суставами, звонит в серебряную грушу на столе.
Тень вырастает на пороге.
– Кто стрелял?
Недоумение, испуг.
– Узнать и доложить.
Любимые часы властителя – с ангелом, склонившимся над урной – слабо прозвенели семь, когда Кихада появился с резвым мальчиком, теперь притихшим – образ мужества седоволосого с нежною жертвою. И все тот же мушкетон в руках Жуана.
Карл тускло на него взглянул.
– Это ты стреляешь?
– Я… я полагал…
– Я не позволяю этого. Кихада чуть склонился.
– Мальчик думал поднести к столу Его Величества убитого им голубя.
Карл не ответил. Юный же Жуан переминался с ноги на ногу, дышал неровно. Где-то зазвонили в церкви – однообразно, тонко. Часы потикивали. Свет дымным облаком наполнял комнату. Нежно в нем белела рукоять слоновой кости – разрезального ножа – в раскрытой книге. Казалось, император цепенеет, все глядя на вовсе для него не нужного Жуана. В такие столбняки иной раз погружался он и раньше. Наконец, очнулся.
– Не смей этого делать больше. Накажу. Иди.
Мальчик согнулся, вышел. Кихада продолжает стоять. Карл помолчал.
– Что, он напоминает мать?
– Лишь очень отдаленно, Ваше Величество.
Карл поморщился.
– Сколько раз еще повторять, что я уже не Величество!
Кихада поклонился.
– Мне трудно отучиться. Я всю жизнь служил вам.
– Отучайся. Больше года мы с тобою здесь, и больше года я не император. Я последний раб Христов. Запомни это.
Кихада подошел и опустился на одно колено.
– Если бы вы стали и последним нищим, я не менее благоговел бы перед вами, повелитель.
Карл положил свою худую, но когда-то крепкую ладонь ему на темя. Короткие, сухие волосы Кихады походили на щетинку.
– Встань и иди.
Когда Кихада вышел, Карл направился к бюро черного дерева, с резьбой по перламутру и слоновой кости. Нажав пружинку, отворил. Вынул тетрадку. Развернул и погрузился в чтение, все стоя, длинный, на худых, слегка болезненных своих ногах. Отдельные слова мелькали в рукописи, недоконченные фразы. «Изабелла», «золото купцов Севильи», «надежда на св. Церковь», «Псалом 50». На одной странице трижды попадалась строчка, каждый раз подчеркнутая: «нищета – ничтожество».
Дочитав, Карл окунул в чернильницу гусиное перо, стал выводить: «Молюсь и жду. Все то же. Те же люди, те же речи. Тот же грех, и слабость. Где святое? В улыбке Дон-Жуана все знакомое. Варвара, мать, Регенсбург, весна. Где же ты, Господи? Ничтожный мир. Все еще ты со мною. Прочь. Аминь, аминь». – Остановился, и обтер платочком лоб. «Нынче принимаю. Еретики проклятые! Привез мне устриц и лангуст. А что же попугай? Ведь обещала?»
Слуга, сообщивший, что готово ужинать, застал его опять за столом с картами. Но он их не рассматривал. Сидел, полузакрыв глаза. На зов поднялся, разминая ноги, чуть прихрамывая, сделал несколько шагов; погладил ласково огромнейшего дога, вошедшего со слугой, покорно у него лизнувшего ладонь. Затем оправил на груди цепочку и проследовал в столовую.
Было уже полутемно. Горели свечи в золоченых канделябрах. Нежно-сиреневая мгла, насыщенная благовонием мирт и лавров, проливалась в окна, слабо поколыхивая пламя свеч. Оно плыло, чуть веемое и текучее, слезясь в туманной зыби золотом.
Матис одернул за рукав Фан Мале.
– Поглядите, как он смотрит на анчоусы! Для пищеварения такие взоры – польза, для души же – вряд ли.
Духовник де Регла, сухонький и твердый старичок в темной сутане, с высохшим лицом, с тонзурою слоновой кости, прочитал молитву. Крепкий Матис помолился тщательно, из опасенья неприятностей: де Регла ненавидел его. Фан Мале скромно кланялся, крестился, издавна приученный к покорности. Кихада, воином, стоял навытяжку. А Карл при звуках несколько слащавого и театрального сопрано своего духовника заметно изменился обликом: действительно, молился. Важное, значительное проступило в нем.
Затем пошел к благословению. Отец де Регла быстро осенил его крестом, ткнул к поцелую изжелта пергаментную ручку и уселся на конце стола. Выглядел так, что ничто здесь ему не нравится. Карл же, опустившись в кресло, подвязав салфетку, снова изменился. Рядом посадил Матиса и потребовал вина.
– Наливай, – сказал он, – пей, не забывай меня. Ты что там смотришь так, Кихада?
– Я только знаю, что вино вряд ли полезно для Его Величества.
Карл жадно отхлебнул.
– Может быть. Надоело. Не мешай.
И проглотив, принялся за угря под кислым соусом; жевал сосредоточенно, сильно выпячивая челюсть нижнюю и слегка чавкая. Вновь затускнели мутным похотением его глаза; он любовался уже куропатками из Гамы, и румяный, маленький окорочок – слава окрестностей – сильнее волновал его сейчас, чем протестанты, и Кале, и Гиз.
– Вот ты лекарь, – обратился он к Матису, – а не можешь сделать так, чтобы вино стало для меня полезно. Значит, ты неважный лекарь.
– Я, Ваше Величество, не волшебник, чтобы красное вино обращать в воду.
– Нет, ты сделай так, чтобы вино было вином, а мне не вредило.
– Кощунственные разговоры, – зашипел де Регла. – Задевают Господа нашего Иисуса…
Карл как бы смутился.
– Отец де Регла, мы, конечно, не имели в виду Господа Иисуса… Впрочем, может быть, это и правда, предмет недостойный…
Фан Мале попытался было вспомнить древних, привести их отношение к вину, как легкому и беззаботному напитку, но опять уже Карл не слушал и глодал ножку цыпленка.
На старом, сумрачном его лице легла покорность – не один раз он взглянул на Реглу, как бы опасаясь огорчить его. «Да, я ем, я грешен и люблю покушать, но я знаю и люблю тебя, боюсь тебя», – как будто говорил весь его вид.
Ужин затянулся надолго, прошел невесело. Не было обычных философствований. Карл не натравливал Матиса на Фан Мале и не рассуждал о вновь открытых землях, неизвестных племенах. Ел молча. Глядя на него, молчали все. Окончив, поднялся, перекрестился и, слегка согнувшись, вяло двигая ногами, вновь прошел в свой кабинет, где в окна растворенные глядели уже звезды, где вновь горели свечи на столе, где мрачно цепенели темные обои.
И в этом черно-позлащенном гробе начал он вечерний свой прием. Приходил приор с жалобою на крестьян деревни Квакос, обиравших дыни с монастырских огородов. Карл рассердился, стукнул даже палкой. Дама умоляла о поддержке – вдовица капитана, павшего при Сен-Кантене. Вдовице Карл помог, спокойно, холодно на нее глядя и нагнав благоговейный ужас. Третьим и последним принят был курьер Иоанны, юный Эспиноза. Высокий, тонкий, в кружевном жабо, придерживая шпагу, он смотрел на Карла прямо, честно и бездумно. В горбоносом профиле его, в тонких усах, круглых, пустых глазах было одно: вот я, кастилец Эспиноза. Прикажи – и сделаю. Вели – умру.
Карл разломил печати, отпустил его. Читал неторопливо. Несколько москитов заунывно пели и жужжали вкруг свечи. Один из них залетел слишком близко к пламени; вспыхнувши, лопнул. Карл поднял голову. Пламя отблескивало в глазах его. «А, проклятые! А, злые твари! Вон их, вон!»
Вошел де Регла – тоненький, сухой. Карл со слегка дрожащими руками поднялся, прошелся взад-вперед. Затворил окна.
– Нынче гнусные еретики в Толедо, завтра при дворе, а там – у меня в Юсте! Нет, разгневали мы Господа, разгневали, и несем кару праведную. Но какая слабость! Разве не писал я Иоанне: с ними нужно поступать, как с дикими зверями!
И как будто мог он опоздать, Карл торопливо пододвинул кресло, сел, открыв чернильницу, взял свежее перо.
Де Регла же уселся прямо против – маленький, сухой тарантул. И пока Карл медленно и тяжко-думно, как все в жизни делал, выводил готические буквы, духовник быстро, остро перебирал четки, суча как будто бесконечную свою кудель и глазом воспаленным проницая императора.
Свечи потрескивали. Золото плыло, струилось в молчаливой комнате. Перо скрипело. Суровые слова являлись из-под того пера, но некий ток, как будто магнетический, летя чрез Реглу и чрез императора, все наживал, пришпоривал, все гнал.
Ночь. Черно-позлащенный светом гроб. Два околдованных. И скрип пера, и блеск огня из-под пера. В огонь, в огонь, для очищения святой нашей земли.
IIIОкончив ужин, лекарь Матис не отправился к постели, в боковую свою комнатку. Обтерев широкое лицо с замаслившимся носом, он прищелкнул языком, слегка подбрыкнул и, как жирный кот, упитанный и хорошо заправленный, прокрался через двор, под звездами, к прачечной монастырской – низкому и глухому подвалу, где, спрятанная в бочке, ожидала его Кармелита, юная поденщица из Квакоса. Ранее он не решался приводить в ограду монастырскую своих любовниц; но теперь, считая Карла как бы ни во что, отважился. Конечно, прав был жизнерадостный фламандец: Карл, хотя и строго распорядился не пускать и близко к монастырским стенам женщин, вряд ли мог сейчас об этом думать. И пока он выводил готические письма с карами еретикам, с огнем и инквизицией, Матис, открыв закупленным ключом дверь прачечной, на низеньком столе, где днем стирали прачки, у открытого окошка, куда глядели звезды, предавался ласкам с пахнущею чесноком и молодостью – Кармелитой.
- Том 12. Дневник писателя 1873. Статьи и очерки 1873-1878 - Федор Михайлович Достоевский - Русская классическая проза
- Тарантас (Путевые впечатления) - Владимир Соллогуб - Русская классическая проза
- Ибо не ведают, что творят - Юрий Сергеевич Аракчеев - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / Русская классическая проза
- Зеленые святки - Александр Амфитеатров - Русская классическая проза
- Нарисуйте мне счастье - Марина Сергеевна Айрапетова - Русская классическая проза