Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вам нужен покой, любезнейший Рафаэль, огонь творчества и непрестанных работ утомляет вас, и за теперешнюю вашу болезнь все мы, обременявшие вас заказами, несем ответственность.
– Я счастлив трудиться, Ваше Преосвященство, – тихо сказал Рафаэль и полузакрыл глаза. – А эта лихорадка, надеюсь, недолго задержит меня… здесь.
Джулио рассыпался в соболезнованиях и уверениях, что болезнь эта пустая. Но передал, что сам св. Отец справлялся о его здоровье, что вообще все в Ватикане любят и заботятся о нем, в восторге от его работ. Рафаэль слушал молча, глядя вверх, иногда закрывая слабеющие глаза. Кардинал стал рассказывать о домашних придворных делах – как Кастильоне убеждает св. Отца вернуть Урбино прежнему герцогу, как запутывается внешняя политика св. Престола «дерзкими мальчишками Карлом и Франциском», да еще бессмысленные нападки на курию этого Мартинуса Лютеруса, полоумного немецкого монаха, которого, конечно, вовремя надо было сделать архиепископом с хорошими доходами, и тогда он не выдумал бы всей этой пустой истории с индульгенциями. Индульгенции! Странное дело! Конечно, если сидеть в варварской Германии на грубом хлебе, то можно обходиться грошами – но тогда не угодно ли уж учреждать какой-нибудь новый орден Sancta povertade[71]вроде этого… болезненного и полуеретического Франциска Ассизского. Удивляться же, что Апостолическая курия прибегает к разным источникам доходов, – просто неумно, это детское незнание жизни.
– Италия! Империя! – слабо произнес вдруг Рафаэль.
Джулио на мгновение остановился.
– Что хотите вы сказать этим, друг мой?
Рафаэль не ответил. В голове его путалось, и плавные слова Джулио звучали как далекий дождь, шум которого слышен, но невнятен. «Пускай дождь проходит, не хочу дождя…» – медленно плыло в голове. Он вздохнул.
– В Урбино мало бывает дождей. Правда, Дизи?
Кардинал взглянул на него пристальней и подумал, что болезнь серьезна. Он встал и, заявив, что не желает более утомлять, благословил. Затем поднялся к выходу. Его глаза приняли обычное, холодно-водянистое выражение; и ничего благословляющего в них не было.
– Дизи, – произнес Рафаэль вполголоса, когда тот ушел, – он мне надоел.
Через минуту прибавил:
– Все они ничего не понимают. Ничего. В главном, Дизи.
В этот день знатных посетителей больше не было. А незнатным говорили, что художник слаб, и разговоры ему вредны. Так распорядился медик Паны, Джакомо да Б решил, лечащий его. Видимо, был он прав: Рафаэль очень ослабел. Вечером, однако, уснул хорошо. В полночь вдруг хлынул теплый, весенний ливень. Ровный, мягко-глуховатый шум сначала удивил его, он проснулся: «Что это?» И когда ему объяснили, опять замолк. Быть может, самый гул успокаивал. Он опять заснул. И хотя дышал тяжко, все же сон подкрепил его и ободрил. Утром Джакомо нашел, что жар меньше и сердце лучше. Правда, весь день чувствовал он себя легче. Говорил, хотя и тихо; пробовал даже читать. Ему приятно было, что отовсюду спрашивали о его здоровье, присылали букеты цветов. От Бембо получил он античную вазу – подвиги Энея изображались на ней. Кардинал Биббиена подарил маленького белого попугая, который говорил: «Милый Ра-фа-эль! Милый Ра-фа-эль!» Художника он повеселил.
Перед вечером высокий, львиноволосый Агостино Киджи навестил его. Рафаэль улыбнулся, как будто рад был его видеть. Агостино тряхнул своей гривой.
– Ну? Лучше. То-то вот и есть, дорогой наш Рафаэль. Значит, вы напрасно испугали меня.
– Мне приятно, что моя судьба вас заботит.
Он глядел огромными, очень покойными своими глазами в окно, где вечерний, зеркально-золотистый свет втекал легкими струями. Небо было прозрачно, нежно. Оно наполнилось пред-закаточным очарованием дня погожего, весеннего, омытого вечерним дождем. Медленно и слабо звонили в церкви.
– Вся жизнь, – сказал Рафаэль, – как вон то облачко, золотая ладья, скользящая в закате. Приходит, уходит.
– Ах вы, художники, поэты, всегда иначе принимаете невзгоды, нежели мы. – Агостино засмеялся. – В вас нет борьбы. Если бы я был болен, я торопил бы своего врача, и мне досадно было бы промедление, отрывающее меня от дел.
Рафаэль приподнялся, оперся на локоть. Взгляд его оживился.
– Да, я знаю это чувство, знаю… И послушайте, Агостино, я ли не брал, не глотал весь этот свет и великолепие… О, разве не отпил я из золотой чаши жизни?
Агостино в это время взял в руки сверток, развернул его и посмотрел. Потом улыбнулся.
– Стихи. Разумеется, от поклонницы.
– Это сонет Луараны. Он давно уж лежит здесь.
– Вот видите, как о вас сказано:
Ты в нежности приемлешь образ Бога,Ты в радости взойдешь в Его дворцы…
Прочитав еще две строки, Агостино остановился.
– Отчего же вы не продолжаете?
– Ну, там какие-то сумбурные прорицания, совсем во вкусе этой вашей Лаураны.
– «Но помни, смертный…» – произнес Рафаэль. – Все равно, дорогой Агостино, я ведь знаю сонет…
Он замолчал.
Агостино попытался изменить разговор, отвлечь его, но Рафаэль остался задумчивым. Вскоре он вновь устал, ослабел и слегка даже застонал. Ему трудно было дышать.
Когда ушел посетитель, он позвал к себе Дезидерио.
– Дизи, завтра я хочу исповедоваться и причаститься.
Дезидерио сначала молча на него посмотрел, поцеловал ему руку, вышел. У себя в комнате сел к столу и подпер руками голову. «Учитель умирает!» – пронеслось в его душе. Он зарыдал.
VВ среду Рафаэль исповедовался. Был он уже очень слаб, дышал неровно, с хрипом, но еще мог заняться делами земли: раздал имущество свое ученикам, завещал деньги на перекрытие дарохранительницы в Сайта Мария Ротонда, где и желал быть погребенным. А затем медленно, но неотвратимо стал погружаться в полусон, преддверие сна вечного. Как и жил, умирал он покойно. Грудь его как бы устала дышать; глаза – устали смотреть, и с замирающим дыханием все прежнее, что знали в имени Рафаэль, переходило в край воспоминаний.
Последний вздох его, еле слышимый, слабо-таинственный, раздался в пятницу на Страстной неделе, как в пятницу же на Страстной тридцать семь лет назад пришел он в мир. В этот день произошло несчастье с лоджиями в Ватикане. Тело же Рафаэля было перенесено в залу, где в головах его поставили «Преображение». Все, приходившие проститься, видели это творение, последнюю работу мастерской Рафаэля.
Днем дождь шумел, а к вечеру все успокоилось, небо прояснело. Закат нежно-алый, и шелковеющий, вливался в залу и окроплял бледный и высокий лоб с темными кудрями, огромные глаза, уже умолкшие, губы, столько лобзавшие; руки, торжественно сложенные на груди, – столько творившие и ласкавшие столько! Спаситель возносился над ним на горе Фавор. Ученики, не в силах вынести света Фаворского, закрывали лица руками. А внизу одержимый мальчик корчился в руках мужчины, и женщина на коленях – вновь отзвук Империи – указывала на него пальцем.
Друзья, поэты, дипломаты, кардиналы, сам св. Отец – все перебывали у него. Среди них робко терялся юноша Дезидерио. Он молчал, плакал тайно, у себя в комнате, да по ночам спускался, и подолгу, при свете погребальных свеч, всматривался в Учителя. А ночи непрерывно текли, сменяясь днями, и опять ночами, и вот уж бедный прах Рафаэля с царственной пышностью похоронен, как желал усопший, в Сайта Мария Ротонда. Любящие плачут, тоскуют женщины, равнодушные равнодушны. Ученики делят ризы, а дни летят все далее и далее, и такие же чудесно-голубые утра над Римом, так же воздух сияет и золотеет пред закатом, так же улыбаются трастеверинки, так же уплывает все в синеющий туман былого; и в храмах, галереях, Ватиканских станцах – ясные и мелодичные, ритмом и гармонией овеянные – процветают образы Рафаэля. Но дворец его на Борго Нуово пуст. Многие ученики уж разошлись. Собирается на родину и Дезидерио, хоть и тяжко ему оставить в Риме могилу Учителя. Но уж он уговорился с купцами, возвращающимися через Умбрию в Урбино, и они его подвезут.
Накануне отъезда, сидя один в полупустой комнате, перед вечером, Дезидерио писал: «Мы завтра едем. Марко Антонио Бистиччи показал мне мула, на которого я сяду. Я рассматривал седло, уздечку, гладил по спине покорное животное, которому надлежит нести меня на родину, и разные мысли шевелились в голове моей. Я не думал, что так буду возвращаться! О, каких надежд был я полон, отправляясь сюда! Мне казалось, что близость Учителя, его советы, указания откроют мне двери великого искусства, к которому стремилась моя душа. Вышло иначе. Талант не раскрывается во мне или, может быть, вовсе его не было? Во всяком случае будущее мое очень, очень скромно: вряд ли оно выйдет за пределы родного Фоссомброне, где с усердием и полным прилежанием стану я применять то, чему все же научился у незабвенного Учителя.
- Том 12. Дневник писателя 1873. Статьи и очерки 1873-1878 - Федор Михайлович Достоевский - Русская классическая проза
- Тарантас (Путевые впечатления) - Владимир Соллогуб - Русская классическая проза
- Ибо не ведают, что творят - Юрий Сергеевич Аракчеев - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / Русская классическая проза
- Зеленые святки - Александр Амфитеатров - Русская классическая проза
- Нарисуйте мне счастье - Марина Сергеевна Айрапетова - Русская классическая проза