своего мужа-разиню, который не умеет даже «привязать кошке хвост»[152].
Поэтому неудивительно, что освободиться на один день из хедера, на долгий летний день, или даже сидеть дома в будничный день по какому бы ни было случаю с полудня, как в радостные кануны субботы, — это страстное желание, сильное и бурное стремление!
И если мои товарищи, у которых были различные удовольствия: обмены, деньги, игры в пуговицы и в перья, новые костюмы, болота и канавы во дворе, камни, червяки, драки и ссоры, не пойти в хедер считали праздником, дорогим и значительным, то тем более я, забитый и ничего не имеющий… Разве не тем более?
Но горе человеку без счастливой звезды. Даже эти несчастливые случаи выпадали на мою долю реже, чем на долю счастливых товарищей «гоев» (неучей). Ибо спасения из-за заболевания, из-за несерьезного недомогания мне не полагалось: «нечего беднякам болеть, — решила раз навсегда моя мать, — это в обычаях богачей, для них плата за ученье — тьфу! — раз плюнуть, а я от себя отрываю эти деньги». Итак, я мог найти спасение и избавление в исключительных случаях, выходящих из общих правил, в случаях крайней нужды, когда не было выхода, когда в моей помощи нуждалась мать, например, для того, чтобы отнести к реке белье для стирки, когда было много работы, или для того, чтобы помочь ей принести муку с базара для печения хлеба. Впрочем, далеко не часто она могла позволить себе брать из лавки целый пуд муки сразу, что было не по силам нести ей одной.
Самое же главное то, что и сидение дома тоже не было большим удовольствием. Отец мой, низкорослый еврей, сгорбленный и маленький, сидит у стола, как человек лишний. Средства к жизни он раньше добывал изготовлением нюхательного табаку. Но в то время была построена где-то поблизости табачная фабрика. И не помогла ему, «кормильцу» нашему, ни давность, одиннадцатилетняя давность, ни те благовонные пряности, которыми он приправлял свое изделие и которые издавна так нравились носам наших стариков и удостоились великой похвалы из уст тонких ценителей. Одинаков был прок от его проклятий вначале и от его бездеятельного молчания потом.
Итак, отец сидит у стола без дела, молчаливый и сердитый, а мать, женщина с зеленоватым лицом, крикливая, забитая и неопрятная, заставляет меня убаюкивать бесконечным укачиванием двух близнецов, которые не перестают ни на минуту кричать — ни ночью, ни днем…
И все-таки человек в печали постоянно тоскует о переменах, о новых неожиданных изменениях. И я ведь в детстве был человеком…
Так.
И если на мою долю выпадал в очень редких случаях целый день, в который я был свободен от хедера с самого утра, то никогда почти не случалось мне удостоиться дня более великого, желанного и счастливого, чем те дни, когда меня, который ежедневно сидел в хедере, вдруг неожиданно отправляли домой.
Такие случаи, кроме ослепительного света и исключительного торжества, которые они несут с собой, являются вместе с тем результатом приезда в гости какого-нибудь дяди, который привез подарки и игрушки. Такие случаи выпадали на долю моих товарищей, но отнюдь не на мою. В дом моего отца приезжал всего лишь один какой-то родственник во время большой ярмарки — время и без того свободное, и этот купец, как его с гордостью называла мать, только экзаменовал меня и щипал за щеку.
И лишь два раза, помнится, удостоился я быть позванным домой посреди ученья, и дважды даже для меня изменилось на час обычное течение жизни. Теперь исчезла уже и самая память о причинах, все минуло и ушло, как дым. Но из дыма встают и складываются в образы два дня…
2
Был день месяца «ияра», день солнечного сияния и блеска, разлитого во всем мире, и только в нашем доме не истаивала облачная мгла, порождавшая в каждом углу какую-то печаль сумерек. А в этот день присоединились к ней какой-то тайный страх и загадочный шепот. Даже Пятикнижие и несколько книг из пророков, что стояли запыленные чуть ли не испокон веку на шкафу, приобрели в этот день вид странный и особенный. В лучшей из двух комнат нашего дома не было ни живой души, кроме кошки с котятами под низкой кроватью. Все домочадцы (родители мои — мир праху их — несмотря на их многие болезни и несмотря на то, что мать моя не раз выкидывала, были обременены большой семьей) были усланы из дому гулять. Сам отец слонялся весь день без видимой цели. В глазах его была та нежность, которая озаряет человека, ожидающего большого счастья. Он как бы весь размягчился. Мать лежала в соседней комнате, в маленькой спаленке.
Когда я в обед вернулся из хедера домой, я застал всех на дворе. Я тоже просидел там долгое время, но потом пошел к двери и нашел ее запертой изнутри. Я постучал, мне открыл отец, выдвинувшись наполовину за порог, как бы намереваясь преградить путь незнакомцу. На кротком лице запечатлелась великая тайна и словно бы вопрос.
— Хацкель… — послышался шепот матери из комнаты, где она лежала. — Кто там?.. Акушерка? Ой…
— Нет, никого нет, это Иоселе… Иоселе… пора ему идти в хедер.
— А кушать, папа?
— Ну, ну, кушать… Разве ты не видишь?.. Ребенок всегда ребенок… Возьми кусок хлеба и иди… возьми и иди, сынок… иди…
Правда, в вопросах пищи отец всегда бывал на моей стороне, особенно той пищи, которую я брал с собою в хедер и ел на людях. Однажды, когда он узнал, что мать приготовила мне на дорогу лишь кусок мацы (дело было вскоре после Пасхи) с каплей меда, очень рассердился и стал попрекать, говоря, что маца сама по