Я печаль поколенья и песни народов познал, Голос в облаке света и голос во мраке чужом. Когда встал я меж жизнью и смертью, меж явью и сном — Слишком рано пришел я, иль Бог дать мне жизнь опоздал? В моем сердце роса идумейских просторов седых, На вершине горы заповедной — таинственной Гор — К Ориону и Солнцу с мольбой обращаю я взор. Когда зреют бобы и деревья возносят плоды, Околдуют меня божества уходящих миров Или этот последний из идолов в сонме богов?
(Август 1919, Одесса.)
Перевела Анна Нейстат.
Йосеф Хаим Бреннер (1881-1921)
Дважды
Пер. Д. Выгодский
1
Источником всех неприятностей, самым худшим несчастьем была скука, скука хедера.
Правда, и шлепки ребе Сендера Красного не были особенно приятны, и не лучше было, когда он щипал и тянул за волосы своими жесткими пальцами, острыми и длинными, но далеко не прекрасными были и дни мира и тишины. Напротив, в такие дни было нечто гораздо более страшное, чем ремень или розги. И не было этому названия…
Лежать спокойно на скамейке в то время, как тебя секут, стоять после этого, выслушивая суровый выговор, причем хвост рваной рубашки торчит из штанов, как пеньковый мешочек из-под сыру, — конечно, все это явно стыдно, все это боль простая и понятная… Однако чего стоят все эти неприятности перед незримыми и тайными ранами, которые ранят ежеминутно, от которых нет надежды избавиться, от которых некуда бежать и спастись, которым нет даже имени?
Суровая зима… И ее суровость еще сильнее оттого, что снежные вихри переворачивают сердце «ребецн»[148], так что она начинает жалеть тебя, неодетого, а колючий мороз будит ее сострадание и заставляет позаботиться о твоем здоровье, и она приказывает тебе надеть на обратном пути ее старую кацавейку. Она хочет, правда, чтобы ты не простудился во время ходьбы и чтобы, придя домой, ты показался отцу в ее одежонке, но все это тебя нисколько не утешает. Сколько ты вынес от матери! Сколько проклятий ты покорно выслушал, отведал даже ударов кулака! Все же, жестокий, не жалел ты «недолгих дней» матери и, хоть с опасностью для жизни, дерзнул побежать в хедер без ее платка, чтобы избавиться от насмешек над своим странным видом в дырявом платке, чтобы избавиться от выкриков: «старая карга». И вот тебе новая беда — еще горше прежней: лохмотья кацавейки сорокалетней женщины на теле маленького хилого ребенка!.. Как я подыму завтра голову? Куда спрячусь от их смеха? И что это за грязное тряпье? Когда ты дотрагиваешься до него, кажется, что между пальцами холодная и склизкая кожа дохлого гада. А ослушаться нельзя. Ребе, вообще сердитый на жену, и в частности недовольный тем, что ты его обеспокоил, страшно разозлится.
— Как вам нравится? Этот молокосос еще важничает. Подумаешь — барин! Возьми, дурень, теплее будет. И всегда бери. Нечего важничать. Смех просто… ну, одевай, одевай… Вы не знаете, кто его отец? Это тот, что делал нюхательный табак.
Зима сурова… Сурова до того, что отравляет добрые чувства жалости, пробуждающиеся в сердцах, омрачает прекрасные истории из книги Бытия. Впрочем, не легче и лето…
Длинен летний день в хедере, бесконечно длинен: длинен, как тысяча бессонных ночей. И много их, дней «змана»[149], очень много. Каждый день, едва утро — уже время идти в хедер. И каждое утро ты повторяешь молитву «о курениях»[150], и тебя подозревают, что ты пропускаешь слова и сокращаешь молитву; после этого — псалмы вслух, «таргум»[151], книга Левит, толкование Раши…
И даже, когда Сендер-ребе ставит тебя в пример «неучам», даже когда он тебе приказывает выучить с «гоем» Нохимом трудный отрывок Раши, ты опускаешь, правда, тогда глаза от удовольствия, нечто щемящее проникает в сокровенные уголки твоего сердца, но не оставляет тебя вовсе.
Ребецн — «рыжая ведьма» — сидит возле учебного стола на скамейке у печки, все равно, чистит ли картофель или нет. Лицом она напоминает селедку, она непрестанно жалуется на