Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместо этого он произнес слова, исполненные достоинства и покоя, кротости и открытости[553]; о себе как вожде литературной школы или даже секты… он не говорил вовсе; это означало бы напомнить об оказанном ему сопротивлении, иначе говоря, бросить академикам упрек. О своих общественных убеждениях… он умолчал; это означало бы объявить об их победе, иначе говоря, унизить побежденных. О призвании художника… он не стал распространяться; рассказать о новых литературных верованиях означало бы оскорбить предрассудки собратьев; это означало бы бросить им в лицо: «Я молод, вы стары. Вы отжили свой век». Он же, напротив, хотел сказать им совсем иное: «Успокойтесь, в сердце моем нет злобы, ибо в уме моем нет тщеславия; я не стану говорить с вами о наших распрях. Я забыл гонения, каким вы меня подвергали; я сумею заставить вас забыть ваши клеветы. Подобному вздору не смутить моих грез; меня занимает и всегда занимало совсем другое — достоинство искусства, независимость мысли, триумф истины, будущее цивилизации, слава Франции, величие Бога, — благородные идеи, вдохновляющие благородные души; о враги мои! узнайте же наконец, кто я такой, и отбросьте тревогу: человек, размышляющий о подобных материях в те минуты, когда его оскорбляют, прощает своим неприятелям заранее!»
Итак, господин Гюго предстал перед лицом своих врагов, по доброй воле отринув самое могущественное свое оружие: напоминания об их мелочной вражде, рассказ о их жалких клеветах, описание их смешной напыщенности. Он явился перед ними доверчивый и великодушный, он шел вперед, даже не глядя под ноги, ибо не допускал и мысли о ловушке; и этот человек — гордый победитель, которому германские студенты воздвигают триумфальные арки; человек, слава которого на родине Байрона так велика, что недавно один нескромный джентльмен назвался его именем, чтобы благодаря этой хитрости добиться благосклонности всех молоденьких и хорошеньких англичанок, обожающих французского поэта; человек, у которого есть свои сеиды, как у Магомета, а также своя старая и своя молодая гвардия, как у Наполеона; человек, который по праву считается одним из королей мысли, одним из триумвиров своего века… — этот человек держался скромно, был почти так же бледен, как его жена, и почти так же взволнован, как его дети, ибо принимал это литературное торжество всерьез; он верил в достоинство Академии, ибо знал, что собратьями его будут отныне господин де Шатобриан и господин де Ламартин, чувствовал, что вступает в славное царство ума, ибо видел подле себя господина Суме, а напротив — господ Моле, Руайе-Коллара, Вильмена, Гизо и Тьера.
В его великодушии было столько искренности, в его простоте было столько хорошего вкуса — а ему ответили эпиграммами, его речь вознамерились опровергнуть слово за словом[554]. На все факты из жизни господина Лемерсье, которые он упомянул в своей речи и которые стали ему известны не от кого иного, как от вдовы покойного, ему отвечали рассказами противоположными; каждая фраза этого ответа, казалось, гласила: «Вы полагаете, что автор „Агамемнона“ в такое-то время имел такие-то намерения: ничего подобного, он их не имел… Вы утверждаете, что он совершил такой-то поступок: ничего подобного, он его не совершал. Вы убеждены, что он произнес такие-то слова: ничего подобного, он никогда их не говорил». Что же касается достоинств самого нового члена Академии, о них было сказано примерно следующее: «Учась в коллеже, вы невзначай сочинили прекрасные стихи: ничего лучшего вы с тех пор на свет не произвели. Творения зрелого мужа не превзошли плода ребяческих забав. Вы упрекаете Непомюсена Лемерсье в дерзости: ах, сударь, он и сам упрекал себя в ней, ибо его дерзкие выходки породили ваши». И так без конца; вначале публика рукоплескала кое-каким красноречивым пассажам и кое-каким остроумным выпадам[555], но затем подобная жестокость ее возмутила, и всеобщее негодование вынудило того, кто, к несчастью, осмелился взять на себя обязанности палача, прервать поток этих оскорблений и опустить всю вторую часть своей речи. О, мы бы охотно ответили на этот ответ!.. Но тот, кто его произнес, принадлежит к числу наших любимцев, а когда те, кого ты уважаешь и любишь, опускаются до подобной несправедливости, их поступки достойны осуждения… но не осмеяния.
Что же касается политических притязаний литераторов, то по этому вопросу мы разделяем всеобщее убеждение и даже идем дальше, ибо, если поэту мы запрещаем унижаться до презренной деловой прозы, политику мы дозволяем воспарять до служения искусству и литературе. Бывают, однако, эпохи исключительные, когда мыслители утрачивают право наслаждаться праздностью и предаваться грезам. В обычное время мы, как и все, говорим поэту: «Предоставь свой челн течению волн; пускай матросы гребут; их дело — направлять лодку, а твое дело — слушать ропот моря, созерцать звездное небо; восхищаться, дышать, думать, любить, петь и молиться — вот твоя миссия, вот твое призвание; прими его с радостью, ибо ничего лучшего не придумано…» Но если лодка в опасности, если матросы пьяны, не знают, куда плыть, и дерутся вместо того, чтобы грести; если впереди скалы, а море штормит, тогда мы кричим поэту: «Проснись! Сегодня твой покой — преступление; перестань петь и вспомни, что голос твой способен также и приказывать; пусть он заглушит бурю, пусть усмирит мятеж. Ступай к матросам, вмешайся в их спор и разреши его; прими участие в их труде и облегчи его; возьмись за весло, подай пример, спаси возлюбленный челн, с которым неразрывно связаны все чувствования твоего сердца и все сокровища твоей славы, твоя семья и твоя любовь, твой стяг и твоя лира».
Конечно, когда короли сражаются меж собой за провинции, когда народы нападают друг на друга из-за мимолетных неудовольствий, поэт должен сохранять гордое спокойствие и презирать победителей; но когда обезумевшие нации учиняют резню из-за идеи, когда кровь проливается из-за разногласий сугубо интеллектуальных, поэт не вправе оставаться в стороне; он обязан рассеять роковой мрак сиянием всех своих лучей; он обязан заглушить все безрассудные крики звучанием всех своих аккордов; он обязан исцелить все эти гнойные раны бальзамом своего милосердия; он обязан противопоставить этим опасностям всю свою отвагу, отдаться этому священному делу всем своим существом[556]. Способность укрощать безумие есть один из секретов гармонии: песни Орфея усмиряли ярость демонов; арфа Давида усыпляла гнев Саула. О бедные народы, о несчастные нации, потерявшие рассудок, не отталкивайте поэтов, они одни могут вас исцелить, могут избавить вас от бедствий, над вами тяготеющих; лишь жители горних сфер способны разоблачить ваших лицемерных тиранов; лишь любимцы славы способны разорвать путы тщеславия; лишь бессмертные мыслители способны заставить замолчать несносных болтунов. […]
13 июня 1841 г. «Пресса» и «Парижский вестник»Последний наш фельетон был воспринят некоторыми читателями как объявление войны, войны всем и каждому, войны Германии и немецким поэтам[557], войны депутатам и академикам; из этого был сделан вывод, что «Пресса» изменила направление и, прекратив благородную борьбу за мир на всем земном шаре, принялась ратовать за всемирную войну. О читатели! сколько же можно вам повторять, что «Пресса» и «Парижский вестник» — вещи совершенно различные и одна от другой нимало не зависящие. «Пресса» нисколько не отвечает за то, что утверждает «Парижский вестник», сходным образом и «Парижский вестник» не несет никакой ответственности за то, что печатает «Пресса».
«Пресса» — серьезная газета, а «Парижский вестник» — насмешливый вестовщик; это означает, что их характер, убеждения, исходная позиция, цель и обязанности не имеют между собой ничего общего.
Серьезная газета обязана быть последовательной и рассудительной; от насмешливого же вестовщика не требуется ничего, кроме элегантности, а порой верх элегантности состоит в том, чтобы болтать вздор. Вернемся, однако, к нашему сопоставлению.
«Пресса» имеет заветные убеждения, но это не мешает ей учитывать расстановку сил на политической сцене, отдавать дань условностям, целесообразности и проч. Зачастую она не высказывается откровенно на счет тех или иных лиц, нередко она откладывает на завтра обнародование той или иной истины, представляющее опасность сегодня, наконец, ей постоянно приходится брать в расчет не только настоящее, но и будущее.
«Парижский вестник», напротив, — беспечный наблюдатель, не обязанный покоряться никаким условностям; как все равнодушные люди, он абсолютно неколебим в своих убеждениях. Кому ничего не нужно, тот ничего и не получает. О, равнодушие — это страшная сила!
Поскольку «Парижский вестник» не исповедует ни одной системы, не входит ни в одну партию, не принадлежит ни к одной школе, он может без промедления говорить все, что думает о событиях и лицах; он не ищет под истиной дату, истина кажется ему верной и уместной независимо от того, когда она была высказана. Он идет своим путем, поглядывая по сторонам и осуждая все, что ему не нравится. Порой его останавливают и говорят: «Берегитесь, поступок, который вы критикуете, совершен очень важным лицом». — «Тем хуже, — отвечает „Парижский вестник“, — мне до этого дела нет». Нередко ему говорят и другое: «Вы с ума сошли, недостатки, над которыми вы смеетесь, присущи вам самим». — «Тем лучше, — отвечает он, — значит, они присущи мне вдвойне, и как их обладателю, и как их наблюдателю, а в этом случае я дважды вправе над ними смеяться». И продолжает смеяться.
- Иосиф Бродский. Большая книга интервью - Валентина Полухина - Публицистика
- Заметки, очерки, рассказы. Публицистический сборник - Игорь Ржавин - Публицистика
- «Искусство и сама жизнь»: Избранные письма - Винсент Ван Гог - Биографии и Мемуары / Публицистика
- Литература факта: Первый сборник материалов работников ЛЕФа - Сборник Сборник - Публицистика
- Картонки Минервы (сборник) - Умберто Эко - Публицистика