Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Личная свобода. В возрасте пяти лет всякий ребенок будет разлучен с родителями по приказу правительства, ибо оно одно имеет право давать новым гражданам отеческие наставления.
Свобода вероисповедания. Священники упраздняются; религии отменяются; ваше единственное право — не верить ни во что.
Свобода промышленности и торговли. Обогащаться запрещено.
Право на труд. Все граждане имеют право трудиться, но лишь если поклянутся не получать никакой платы. Каждый будет трудиться сам на себя: портные станут шить платье и сами его носить; шляпники будут изготавливать шляпы и украшать ими собственные головы; сапожники будут тачать сапоги и натягивать их на собственные ноги и проч. И это совершенно справедливо: ведь эксплуатация человека человеком есть вещь чудовищная и недопустимая, а бедняки не созданы для того, чтобы прислуживать богачам. Мы просим только об одном-единственном добавлении к закону: там должно быть сказано, что авторы будут сами наслаждаться собственными произведениями, ибо умные люди не созданы для того, чтобы забавлять болванов.
«Фаланга»[544] упрекает нас в издевательствах над «синими чулками»; желая добиться от нас сочувствия к несчастным женщинам, которых мужья лишают писательской славы, «Фаланга» спрашивает, что бы мы сказали злобному тирану, который вознамерился бы запретить нам сочинять эти фельетоны. Что бы мы ему сказали? О господи! мы бы осыпали его тысячью благодарностей; мы назвали бы этого злобного тирана освободителем, избавившим нас от этой чудовищной пытки, и тотчас сложили бы стихи в его честь[545]. — А если бы он не позволил вам опубликовать эти стихи? — Ну что ж! тогда мы бросили бы их в огонь, как бросили те стихи, которые мы начали год назад, полгода назад, неделю назад. Неужели в простоте своей вы полагаете, что поэты сочиняют для вас? О публика, публика! ты просто старый фат, возомнивший, что все только о тебе и думают.
30 мая 1841 г. Человек острого ума и его шутка[…] Мы были совершенно правы, когда утверждали, что алчущие пригласительных билетов на заседание Академии не дают проходу Виктору Гюго. На днях в театре «У ворот Сен-Мартен» его чуть не задушили: вокруг него столпились добрых два десятка просителей. Что было делать? Обещать билет каждому он не мог. На помощь пришел человек острого ума. «Я не имею чести близко знать вас, сударь, — сказал он, — но я надеюсь, что вы позволите мне сделать вам подарок. — Мне, сударь? — Да-да; я хочу подарить вам одну вещь, которая доставит вам большое удовольствие… — Что же это, позвольте узнать? — Я хочу подарить вам пригласительный билет на то заседание, где вас будут принимать в Академию. Мне обещали достать один билет, так вот, я перешлю его вам; я вижу, что вы будете нуждаться в билетах до последней минуты!..» Господин Гюго поспешил принять это любезное предложение, а докучные просители, догадавшись о нескромности своих притязаний, разошлись.
Кому же мы обязаны этой бесподобной шуткой? — Господину Нестору Рок-плану[546].
6 июня 1841 г. Французская академия. — Прием Виктора ГюгоНикогда еще ни одному академику не доводилось видеть в Академии такого притока посетителей, никогда еще толпа, собравшаяся перед академическими вратами, не была столь шумной и столь беспокойной; никогда еще парижане не обменивались таким количеством кулачных ударов из любви к литературе, и никогда еще кулаки не опускались на плечи столь прекрасные; никогда еще — вы слышите, никогда! — столько дам, и притом очень хорошеньких, не собиралось в стенах ученого сообщества; никогда еще в этой старой роще не расцветало разом столько очаровательных цветов.
С десяти утра зала[547] была полна народа; в четверть одиннадцатого экзекуторам[548] приходилось уже пускать в ход всю свою смекалку, иначе говоря, использовать каждое свободное место и размещать повсюду микроскопические табуреты. С одиннадцати же часов утра до двух пополудни, когда началось заседание, двери Академии подверглись форменной осаде. Ужасный слух гласил, что мест больше нет. В тесную малую прихожую, где в обычное время с трудом помещается десяток человек, набилась целая толпа. Время от времени отворялась узкая дверка, ведущая внутрь, и возникавший на пороге лысый человек провозглашал: «Четверо, только четверо», после чего четверо избранников получали право проникнуть в темный коридор; они исчезали там с громкими криками, а толпа, исполненная зависти к счастливцам, яростно рвалась за ними следом. Стремясь сдержать ее нетерпение, лысый господин возымел счастливую мысль прибегнуть к помощи военных. Тут-то и началась ужасная давка, тут-то наблюдатель и получил возможность оценить принципиальное различие между затянутой в перчатку рукой светского человека и ничем не прикрытым кулаком человека военного. Последний бесспорно бьет сильнее. Впрочем, не особенно любопытствуя удостовериться в последнем выводе, мы поспешили спастись бегством и ретировались в более просторную большую прихожую. Полтора часа ожидания пропали даром; кто бы мог подумать, что в стенах самой Академии можно сделаться жертвой свирепой солдатни? — Кто мог подумать? Тот, кто помнит, что другое имя Минервы — Паллада. Достаточно увидеть на пригласительном билете женскую фигуру в шлеме, чтобы не удивляться военным маневрам в стенах Института. Солдаты между тем выстроились в два ряда, и до слуха толпы донеслось: «Принц и принцессы!» После чего герцог и герцогиня Орлеанские, герцогиня Немурская и принцесса Клементина прошли мимо нас и направились на приготовленные для них места. И каждый, кто видел это, подумал: «За последние десять лет принц крови впервые переступает порог Академии. Это хороший знак и вдобавок смелый поступок. Неужели во дворце решили выказать искреннее почтение литературе? Неужели эпоха увлечения посредственностями уходит в прошлое? Неужели люди выдающиеся получили шанс пленить людей, обладающих властью?» Внезапное явление принца и принцесс пробуждало множество мыслей и надежд.
Следом за принцессами в залу проследовали господа члены Института, а желавшие попасть внутрь толпились по обе стороны от прохода, и каждая из обделенных дам душераздирающим голосом взывала к своему академику: «Господин Дюпати, у меня нет места. — Господин де Жуи, я здесь… — Господин де Сальванди, будьте милосердны!» Юная особа, умолявшая господина де Сальванди о милосердии, была на редкость хороша собой… Но неблагодарные знаменитости остались глухи к мольбам, и неприкаянные души продолжали маяться за оградой. В число отверженных входили графиня М***, баронесса де Ротш…, госпожа Ж***, красавица мадемуазель С*** с матерью, герцог де Валь…, граф В… — в обществе столь блестящем было не стыдно оставаться за порогом. Тем более что господа академики, на наш взгляд, имели вид отнюдь не завидный; за исключением тех, кого мы уже назвали, а также господина Моле, господина Лебрена и самого господина Виктора Гюго, все остальные пришли во фраках[549] и были одеты очень скверно — точь-в-точь как депутаты; сравнение жестокое, но верное[550]. Мало кто одобрил это явление академиков в парламентском неглиже.
Наконец нас впустили в залу. В первое мгновение мы решили, что попали в женскую академию. Нам досталось место неподалеку от председательского, так вот, оттуда мы видели одни лишь цветные шляпы, а из-под них выглядывали прелестнейшие в мире лица. Чрезвычайная элегантность публики наполнила нашу душу тревогой; Виктору Гюго было угодно накануне прочесть нам свою восхитительную речь; мы уже знали, что она исполнена мыслей глубоких и серьезных, и опасались, как бы мысли эти, проникая сквозь легкие кружева в умы столь юные, столь свежие и столь веселые, не натолкнулись на некоторые препятствия. В восемнадцать лет все женщины могут понять возвышенные и страстные грезы поэта, но проникнуться трагичностью его воспоминаний, оценить презрительную невозмутимость его философии, разделить горькую снисходительность его суждений способен лишь тот, кто ценою слез и отчаяния приобрел печальное знание, которое светские люди именуют опытностью, а мы называем разочарованием.
Итак, поначалу этот партер, заполненный беспечными юными особами, привел нас в ужас, но вскоре мы совершенно успокоились, ибо все эти прелестные особы внимали поэту с нескрываемым воодушевлением, а величественный и грозный финал его речи удостоили восторженной овации. Вы знаете содержание этой прекрасной речи и можете угадать произведенное ею действие: она вызвала разом и восхищение, и удивление. О да, огромное удивление; от господина Гюго ожидали язвительных обвинений, оскорбительной похвальбы, дерзких деклараций, одним словом, ожидали, что он скажет: «Вы трижды[551] отвергали меня, и все же я стою здесь, перед вами. Вы осудили мои убеждения, а они побеждают; вы глумились надо мной, а теперь настал мой черед посмеяться над вами, мелкими прозаиками без стиля, мелкими поэтами без мыслей; вы восхваляете Корнеля, а сочинения ваши доказывают, что вы его не понимаете; вы прославляете Мольера, а сами похожи лишь на изображенного им смехотворного Триссотена[552]. Вы отстаиваете чистоту языка, а сами, критикуя меня, громоздите одну нелепость на другую и делаете в каждой фразе по два десятка ошибок против французского языка и проч.» Вот какой речи — разумеется, более складной, но ничуть не менее беспощадной — все ждали от новоизбранного академика.
- Иосиф Бродский. Большая книга интервью - Валентина Полухина - Публицистика
- Заметки, очерки, рассказы. Публицистический сборник - Игорь Ржавин - Публицистика
- «Искусство и сама жизнь»: Избранные письма - Винсент Ван Гог - Биографии и Мемуары / Публицистика
- Литература факта: Первый сборник материалов работников ЛЕФа - Сборник Сборник - Публицистика
- Картонки Минервы (сборник) - Умберто Эко - Публицистика