ощущать окружающее, был провал, который нелегко было теперь восстановить. Он очнулся от резкого запаха нашатыря в чистом, опрятном помещении, с болью в голове и с острым чувством тревоги, но родная русская речь успокоила его. Однако радость его была преждевременной: на рукаве человека, склонившегося над ним, он отчетливо увидел фашистскую свастику.
— Как ваше самочувствие? Я рад, что наконец имею возможность поговорить с вами…
Немец говорил почти без акцента, и оттого его гладкая речь казалась Хомову еще большим кощунством, чем если б тот коверкал ее при произношении.
— …Какова численность заставы? Пополнилась ли она в ночь на 22 июня? Бетонированы ли огневые точки и сколько их? Минирован ли мост?..
Хомов даже не пытался вникнуть в вопросы, которыми сыпал немец. На что он рассчитывает? На предательство? Фашист, убийца! В Испании он, наверно, тоже говорил на испанском, а в Польше — на польском… Выучил чужой язык в надежде быть понятым — задумывался ли он над тем, что даже ребенку понятна его звериная сущность?..
— Напрасно вы упорствуете. Вы все равно ничем не сможете помочь своим. Им уже никто не сможет помочь… — продолжал свое немец.
«Черта лысого, рыжий пень! Я не такой простак, как ты думаешь. — С некоторых пор злить немца своим молчанием приносило Хомову облегчение. — Если ты говоришь, что им не нужна моя помощь, так зачем же тебе сведения, которые ты хочешь получить от меня?»
— …Мы могли бы облегчить ваши страдания, залечить раны. Вы будете хорошо жить, вы увидите свой дом…
Немец был терпелив, Хомов — непреклонен.
Весь день с упорным педантизмом и последовательностью допросы чередовались с пытками, и каждый раз, давая Хомову понюхать нашатыря, чтобы прояснить его сознание, немец неизменно справлялся о его здоровье: «Как ваше самочувствие?» Он, видимо, бравировал тем, что ни разу не снизошел до того, чтобы ударить раненого, однако он не отказывал себе и в удовольствии присутствовать во время пыток…
И вот утро.
Аркадий так и не сомкнул глаз. Эта ночь была самой долгой и самой короткой в его жизни. Никогда еще столько мыслей не будоражили его голову и столько вопросов не требовали незамедлительного ответа. Аркадий знал, что его ожидает, но и теперь, на исходе ночи, он не испытывал страха. Верил, что люди рождаются для счастья, и, если они раньше времени уходят из жизни, счастье их в том, что они успели сделать на земле. Для Овода оно было в том, что он добросовестно выполнил свою часть революционной работы — дело всей его жизни. Для Метелицы — бить врага, чтобы в решающую минуту кинуться со связанными руками на белого офицера и вцепиться ему зубами в горло. Для Левинсона — чтобы не погибло дело революции. Для Корчагина — чтобы оставаться в строю борцов… Для него, Аркадия Хомова, счастье состояло в том, чтобы не сказать ни слова рыжему немцу, не выдать военной тайны. Пусть это так мало в сравнении с тем, что он смог бы еще сделать в жизни, но свой долг он выполнит до конца…
Его вывели на окраину городка. Солнце вставало из-за реки, и отсюда, с высокого фельчинского берега, было видно, как оно рождалось, нетерпеливое и решительное в своем стремлении вырваться из цепких объятий горизонта. Было еще свежо, и это утреннее дыхание земли приятно взбадривало. Конвоир и рыжий офицер поеживались, кутаясь в маскировочные плащи.
— Я буду повторять те же условия: слово — жизнь, молчание — смерть! Я надеюсь… — не унимался офицер.
Но Аркадий не слушал его. Он жадно смотрел туда, где еще вчера гордо и неприступно возвышалась «Береговая крепость». Теперь перед ним простиралось мертвое пространство — истерзанный и обожженный вражеским огнем клочок земли со следами руин, пожарищ, с искалеченными деревьями. Сердце Хомова сжалось от тревоги и боли. «Неужели им уже никто не сможет помочь?..» Как только эта мысль овладела сознанием, ему вдруг сделалось страшно оттого, что вся его борьба была напрасной, а мучения и пытки бессмысленными. Горько и больно было сознавать, что никто и никогда так и не узнает о последних его минутах, что для оставшихся в живых товарищей он так навсегда и останется пленным, пропавшим без вести…
Немец все еще говорил что-то, когда со стороны моста до слуха Хомова долетел нарастающий шум двигателей. Аркадий приподнял голову и увидел, как со стороны Фельчина по дороге к реке спускалась колонна фашистских танков. Опережая их, из первой линии траншей на мост густо высыпала пехота противника.
И тогда мертвый берег вдруг ожил. «Береговая крепость» будто возродилась из пепла и вновь встала перед врагом непреодолимой преградой.
И тут Хомов увидел флаг. Не над обрушенной «скворечней» и руинами заставы, а на тонком шесте в районе дзота-3, — алая капля в лучах восходящего солнца. «Нет, рыжий, врешь, все было не напрасно! Жива «Береговая крепость»! Жива…»
Танки уже достигли моста. И тогда от Стояновки, прямо с вершины кряжа, по переправе ударила наша артиллерия. Плотная заградительная стена огня легла у вражеского берега, нащупывая тонкую нитку Фельчинского шляха.
В душе Аркадия все ликовало. Он и не заметил, что, реагируя на каждый удачный наш выстрел, уже давно кричит в полный голос, позабыв о своих врагах, обо всем на свете:
— Давайте, ребятки! Давайте, родные! Еще, еще разок! Так их! Так…
Фашистский офицер неслышно подошел к нему сзади и выстрелил в затылок.
ОГОНЬ НА СЕБЯ
Мост звенел под огненным валом, как туго натянутая струна, но странным образом оставался цел и невредим.
Преодолев полосу заградительного огня, несколько вражеских танков проскочили на левый берег и стремительно приближались к последнему рубежу обороны заставы — двум противотанковым рвам. Прижатая было к земле пулеметным огнем, пехота противника осмелела и снова поднялась в атаку.
Тужлов с болью наблюдал, как было смято передовое охранение у моста и заживо замурованы в окопе Младенцев, Денисов и Старков, как слева от дзота-1 к шоссе со связкой гранат бросился Петр Теленков, но был рассечен очередью крупнокалиберного пулемета. Перенеси артиллеристы в этот момент свой огонь на левый берег, атака врага наверняка бы захлебнулась, но им с НП, наверно, было видно, что противник уже вошел в соприкосновение с нашей обороной, и они опасались накрыть своих.
Тяжело перевалив через бруствер, в траншею скатился Константинов. Гимнастерка его потемнела от пота, лицо было перепачкано землей.
— Фу-у, еле к вам добрался! — Он с трудом перевел дыхание.
В начале боя Константинов был в районе дзота-3 и командовал огнем станковых пулеметчиков, а при нашей контратаке должен был двумя отделениями ударить