— Позвольте мне просить ваше высокопревосходительство оставить меня при отряде князя Багратиона.[1849] Я бы желал быть здесь полезным...
Кутузов оглянулся.[1850]
— Да из Вены, из Брюнна, бишь, — сказал он, — давай сюда.
Болконский повторил свою просьбу.
— Нет, ты мне[1851] расскаж[ешь], — сказал Кутузов <и он> опять обратился к Багратиону.
— Ну, князь, прощай. Христос с тобой, — он притянул его к себе левой рукой и правой, на которой было кольцо, перекрестил его и подставил ему пухлую щеку, вместо которой Багратион поцеловал его в шею. — Прощай.
Багратион, видимо, сделал большое усилие мысли и повторил опять те же слова, которые раздражали Кутузова.
— Так прикажите, — сказал он, — держать пазицию до вступления ночи. — Багратион хотел положительного приказания. Кутузов объяснял все могущие быть случайности и вообще не любил определительности, всегда отдавая таким образом приказания, что они давали некоторый простор толкования исполнителям.
— Держаться, сколько можно. Христос с тобой, князь, — повторил Кутузов. — Садись со мной, — сказал он Болконскому и коляска тронулась.[1852]
— Ежели из отряда его придет завтра одна десятая часть, я буду благодарить бога, — сказал Кутузов, взглянув на Андрея.[1853]
Князь Андрей с упреком поглядел на Кутузова, который так спокойно говорил про это; но Кутузов, сказав это, отвернулся, и князю Андрею невольно бросился в глаза шрам на виске, где измаильская пуля пронизала голову этого старика. Князь Андрей понял, что он имел право спокойно говорить про это и ему только жалко было, что он не остался у Багратиона. «Видно, мой Тулон еще в будущем», подумал он.
— От этого я и просился у вашего сиятельства, — сказал он.
Кутузов уже забыл про то, что он сказал, и сидел задумавшись.[1854]
————
Только что отъехал Кутузов, как раздались у Шенграбена те выстрелы, которые заставили разбежаться Тушина и Белкина от их партии шахмат. Озабоченное и утружденное вниманием лицо Багратиона во время разговора его с Кутузовым просветлело, глаза больше открылись и заблестели, стан выпрямился и он отдохновенно вздохнул, когда он сел на свою кабардинскую белую лошадь <и не торопясь, кавказским спокойным шагом> поехал с своей свитой к тому месту, <с которого за полверсты впереди слышались выстрелы> на котором он с пятитысячным отрядом должен был держаться против двадцати тысяч французов.
В отряде ничего не знали. Знали, что были измучены. С утра пришли.[1855]
Услыхав выстрелы, князь Багратион выехал из Грунта.[1856] Когда он переехал глубокий овраг, находившийся сзади нашей позиции перед Шенграбеном — овраг, который страшен был при отступлении — и выехал на возвышение перед Шенграбеном, уже с двух сторон слышна была всё усиливающаяся канонада и с правой стороны уже перекатывалась трескотня ружей. День был[1857] пасмурный и скучный, спускавшееся солнце было скрыто тучами и резкий ветер в оголенных деревьях лесов и садов прохватывал холодом людей, стоявших на горе, и справа налево относился пороховой дым орудийных и ружейных выстрелов и застилал почти всю лощину, отделявшую русск[ие] войск[а] от французов. Прямо напротив нашей середины виднелась та самая деревня Шенграбен, в которой еще вчера утром спали полковой и батальонный командиры 6-го егерского, в которой на выгоне варили кашу. Теперь эта деревня была наполнена и окружена густыми массами французских войск, иногда, когда ветер относил дым с французской батареи, выставленной левее деревни и бившей нас, ясно видневшимися и различавшимися своими мундирами и отдельными движениями.[1858] Между тем мирным селением Шенграбеном, в котором отдыхали, смеялись, ели кашу и пили водку солдаты еще вчера только, и между тем случайным, всегда бывшим и навсегда будущим чуждым, ничем не ознаменованным местом, на котором стояли в линии теперь наши войска, лежала страшная черта смерти. И смерть уже брала свои жертвы на этой столь недавно, но столь строго и безучастно к людским желаниям и страданиям установившейся черте. На правом фланге сквозь дым было видно особенное движение и в цепи всё чаще, с непрерывным звуком трескотни, сливалась трескотня ружей в цепи, широкой полосой дыма обозначая это пространство. И большие массы французов двигались горой против этой стороны. В середине наша батарея, та, в которой служил Тушин, била, не переставая, по войскам, толпившимся при выходе из Шенграбена, и войска эти остановились и в них видно было особенное движение. Багратион не поскакал, как ждали того его адъютанты, а выехав на возвышение рысью, остановил свою кавказскую, белую, сухоголовую лошадь и поехал на батарею Тушина тем красивым, покойным аллюром скорого шага (называемого проездом), которым ходят только черкесские лошади. Сразу ли, оглядев с высоты поле сражения, он понял в чем было дело, т. е. что французы обходят наши войска справа и стараются одновременно атаковать в середине, где им мешает наша батарея — сразу, или он понял или вовсе не понял, что делалось перед ним, но по лицу, по этой красивой[1859] ленивой, но выражающей запас большой силы посадке видно было, что в душе его не было никакого сомнения и колебания, что он твердо решил, что ему надо было делать, и что сущность этого решения состояла в том, что ему надо быть там, где больше опасности, что, вероятно, ему придется умереть через полчаса, но что, покуда он еще не умер, он будет делать, как будто он и не знает о том, что предстоит ему. Это выражение заметили и поняли все господа его свиты, и лица их несколько изменились в очертаниях губ и подбородка, особенно в то время, когда над ним пролетело с свистом, как ласточка, над головой одно ядро и потом другое всё быстрее, быстрее подлетало к земле и с такой нечеловеческой силой, взрывая брызги грязи, шлепнуло в мягкое жневье, так что земля издала звук, как будто ахнула из всей глубины под его неожиданным ударом, и опять навсегда замолчала. За Багратионом ехали его адъютант,[1860] молодой красивый брюнет, потом свитский офицер с усталым и слабым видом заученного школьника и серым цветом без выражения широкого лица, не старый, близорукий человек,[1861] потом аудитор, штатский чиновник,[1862] в камлотовой шинели, обвернутой по форейторски вокруг ног, на толстоногой лошади и фурштатском седле с короткими стременами, которые, видимо, терли ему непривычные ноги. Лицо у этого чиновника было белокурое, веселое и совершенно не военное, с зачесанными к самым глазам височками, подстриженными в прямую линию. Он из любопытства, как будто и не подозревая, что могло быть что нибудь опасное в сражении, попросился ехать за князем и на лице его было соединение выражения хитрости, наивности и насмешки тихой, когда он оглядывал вокруг себя новые для него предметы и делал вопросы. Как, будто он нарочно хотел себя показать глупее, чем он есть, и тем доставить удовольствие тем, с кем он ехал, и вместе с тем в душе посмеяться над ними. Четвертое офицерское лицо был корнет Жеребцов с сумашедшими глазами, которого лицо и особенно стеклянные глаза под ядрами так же мало изменялись, как и во время его шутовских выходок, от которых другие смеялись до колик, а он оставался равнодушно торжественен.
Аудитор составлял главный предмет внимания Жеребцова даже и в то время, как они въехали под ядра.
— Носки к телу... редопь, — командовал Жеребцов чиновнику, которого упряжная лошадь не шла шагом и трясла его, не переставая, тяжелой рысью. — Я говорил молока не ешьте, собьется масло. Что тогда?
— Полноте вам,[1863] — спокойно улыбаясь, отвечал аудитор. В это время пролетело и шлепнулось первое ядро.
— Это что ж, Петр Финогеич, — спросил, наивно улыбаясь, аудитор. — Что это упало?
— Лепешки французские, — отвечал весело Жеребцов, но лицо его несколько переменило выраженье и цвет.
— Этим то убивают, значит? — спросил аудитор, наивно приятно покачивая головой. — Страсть какая! — прибавил он с еще более приятно спокойной улыбкой. Но не успел он сказать этого — шшшшлеп и казак рухнулся с лошадью. Все побледнели и торопливо поехали дальше. Багратион на звуки близких орудийных выстрелов поехал направо к батарее Тушина и по кукурузному жневью, по которому, приминая солому, орудия проложили свои широкие следы, он подъехал к ящикам. Ядра летали чаще.
— Чья рота? — спросил он у феерверкера. И за этим вопросом слышался другой вопрос: «Уж не робеете ли вы тут», как будто спрашивал он вместе с тем. «Коли робеете, так смотрите на меня!» И он выпрямился несколько и нахмурился. Феерверкер понял этот невыговоренный вопрос: