Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Лолита» написана в виде воспоминаний некоего Гумберта Гумберта, европейского ученого и интеллектуала, достаточно пожившего в Америке и страдающего от непреодолимого и злосчастного пристрастия к девочкам-подросткам. Он сам называет это пристрастие «извращением» и на всем протяжении книги колеблется между зачарованностью своей слабостью, смиренным ее оправданием как чего-то сравнительно безобидного и риторическим — не очень, кстати, убедительным — отождествлением собственного отношения к этому греху с тем бескомпромиссным неприятием, которое присуще обществу. Многие обозреватели дружно осудили героя, и словечко «изверг» не замедлило явиться в статьях о «Лолите», что сегодня, спустя сорок лет после того, как Фрейд ознакомил нас с относительностью понятия сексуальной «нормальности», кажется весьма странным. <…>
Когда мы вновь и вновь наталкиваемся на забавные и вызывающие жалость признания Гумберта Гумберта в трудности общения с Лолитой, критерий условности романа для нас проясняется. Достаточно, скажем, сравнить образные построения Толстого и Стендаля с довольно выразительным стилем письма Набокова, создающего портрет своей героини широкими и небрежными мазками, чтобы понять, что тут не просто различие технических приемов, а следование разными путями. Набоков, к примеру, движется по дорогам, на которых весь человеческий мир в нашем веке переменился. И если мы попытаемся исследовать образ Лолиты, то обнаружим, что девочку весьма затруднительно изъять из ее окружения. Это абсолютно достоверная юная американка, которая не существует, не может существовать как отдельное, единственное в своем роде создание, подобное Наташе, Анне Карениной или мадам де Реналь{121}. Стремясь понять внутреннюю суть героини Набокова, мы обнаружим, что рассматриваем совсем иные вещи, такие, как описание школ, лагерей, гудящих автотрасс, воспитательных теорий, нравов и обычаев Америки; и если мы выделим несколько абзацев, связанных исключительно с поведением, внешним видом или речью Лолиты, то увидим, что все это слишком легковесно по сравнению с тем значением образа Лолиты, которое мы осознаем к концу книги. И уже невозможно отделаться от мысли, что комиксы, отели, хайвеи, школы не только совершенно неотделимы от Лолиты, но что в каком-то смысле они и есть Лолита. Иными словами, характер ее создан путем овеществления, а не одушевления.
Рассматривая книгу с таких позиций, увидишь в ней лишь стремление наполнить главных героев символическим смыслом, раскрыв в Лолите архетип ее цивилизации, а в Гумберте — этом культурном рантье, стремящемся приспособить индивидуальные формы иронии и национальной психологии нескольких европейских культур к менее всего для того пригодной американской ситуации — символ упадочнической буржуазной Европы. Наша интерпретация книги, таким образом, непреодолимо движется к аллегории. Но согласимся, однако, что это не намеренная аллегория, в которой специфические достоинства навязывались бы властью автора символическим характерам. А если мы не в состоянии полностью отрешиться от подобных интерпретаций, то причина, возможно, кроется в том, что иносказательность вообще присуща всякой натуралистической (как многое в «Лолите») трактовке нашего века массовой культуры и что роман индивидуальности — классический роман — больше не приспособлен к тому, на что наше общество действительно стало похоже.
Если с позиций общепринятого «Лолита» и имеет некоторые недостатки — несообразности письма, эмоциональных отношений или техники повествования, — то это, скорее всего, неизбежный результат авторекого презрения к общепринятому. А вот достоинства романа, напротив, не общепринятого толка, и потому критики находят, что слова порицания будут более пригодными для оценки набоковского произведения, нежели слова восхваления. Легко рассуждать о трудностях соединения элементов характера Гумберта в достоверное целое, легко оспорить психологическую обоснованность некоторых отношений и подвергнуть уничтожающему анализу многообразные нарушения привычного, которыми изобилует книга. Также с полным основанием можно указать на то, что «Лолита» имеет привкус подлинного декадентства (который, впрочем, скорее относится к выбору темы, но не определяет ее сути). Ибо в этой книге можно усмотреть распад великой традиции, которая, начиная с Гоголя и достигая своей максимальной гибкости и уверенности у Достоевского, здесь осыпается в круговерть каламбуров, образов и мастерски сплетенных иронических паутин, сквозь которые проглядывают отрывочные воспоминания о прежних литературных достижениях.
А вот оценить несомненные достоинства набоковского произведения гораздо труднее. Но одно ясно с самого начала, если сила воображения, дерзкое и тонкое владение языком, уникальный диапазон юмора и глубокое, если не сказать всеобъемлющее, знание человеческой природы имеют значение в литературе, значит, все это относится и к «Лолите». Более того, мы можем указать на почти беспрецедентное в современной литературе проявление большого мастерства — создание обширного, богатого литературными аллюзиями (при полном отсутствии «литературщины») повествования, в котором без особых усилий воссоздан масштаб нашего мира — нашего современного мира, со всеми его схватками, печалями, переменами, невообразимостью будущих времен и механизмов. Если роман «Лолита» более очевидный «декадент», чем огромное большинство произведений современной литературы, то это лишь потому, что он гораздо живее и не опирается, как многие нынешние писатели, на высокомерную многозначительность и формальные банальности, которые существуют все более и более разрозненно и вряд ли вообще способны передать какую бы то ни было реальность, эксплуатируя только лишь тенденции современного мира. Набоков же нашел верный подход к страшной проблеме изображения наших, обретающих все большую неправдоподобность жизней.
Paul Ableman // New Left Review. 1960. № 1. P. 62–63
(перевод А. Спаль).
Ален Роб-Грийе{122}
К пониманию пути в набоковской «Лолите»
Лучший паллиатив ото всех недугов, который знает Гумберт Гумберт, единственный для него способ остановить и удержать что бы то ни было — сначала ненадежную привязанность Лолиты и отпущенное ей на краткий срок детство, потом мучительную память о потерянном счастье — это перемещение. Сартр бы, наверно, добавил, что Набоков — человек эмигрировавший, больше того — всегдашний потенциальный эмигрант; но в таком случае все мы сегодня эмигранты.
Средство передвижения в романе чаще всего автомобиль. Это понятно, ведь мы в Америке. Но нетрудно обнаружить здесь все основные элементы любого воображаемого путешествия: кольцевой маршрут, двойника, одиночество, повторение.
Абсурдный круг по мотелям — тот же штампованный комфорт, то же уродство, те же рекламные призывы, те же махинации, те же встречи — Гумберт Гумберт совершает, конечно, один; устроившаяся на сиденье рядом с ним несовершеннолетняя кукла, поглощенная своими комиксами и жвачкой, не слышит его любовных признаний, не видит ни единого из пересекаемых ими селений и городов. Но он уже не будет один на своем втором круговом пути — пути, который совершит без нее и в погоне за ней, бредовом маршруте, который, во всей неотвратимости и случайности разом, как бы предопределен и размечен нарочитыми вехами, оставленными в регистрационных книгах гостиниц неуловимым похитителем.
А последний настолько близко знает героя, его мифы и причуды, что речь может идти только о двойнике, самом Гумберте Гумберте, его полном, зеркальном тезке. Он безостановочно движется по собственному следу и узнает во всех зеркалах лабиринта лишь самого себя.
Единственное, что он может, — еще раз пройти своей прежней дорогой, где предметы повторяются и множатся до бесконечности. Очередное прибытие в ту же исходную шахматную клетку (дом все той же квартирной хозяйки, его жены и тещи одновременно) — нечто вроде периодического возврата туда, где начались книга и мир, в центр круга и вместе с тем завершающую точку окружности.
«Лолиту» называли сатирой на жизнь в Америке, картиной американского общества без прошлого, увиденной глазами старой Европы. Но римские прогулки Антониони, маршруты Достоевского и Клейста пролегают где-то неподалеку.
Что до Набокова, то он в интервью какому-нибудь слишком любопытному журналисту мог бы сказать, что его лично нимфетки совершенно не интересуют и что он с таким же успехом мог рассказать историю велосипеда или попугая. Конечно, конечно… Но как бы эти двухколесные механизмы ни завораживали современную словесность, можно утверждать, что роман получился бы тогда другим. Вероятно, нужно было соединить всепоглощающую одержимость (девичьим телом) с хитроумными формами Дедаловой постройки, чтобы придать этому телу ощутимый вес, физическую реальность и возвести великую книгу, которую мы знаем теперь.