— Не желает ли чего-либо посланник? — спросил он. Мол, он будет счастлив оказать помощь.
— Позволь мне и моей свите продолжать путь, — мягко ответил араб, — и будь так добр, обеспечь сопровождение этому молодому человеку. Он везет сообщение его величеству императору.
У меня хватило ума не разинуть рот от удивления. Едва печенег вышел из шатра, я спросил:
— Ваша милость, что имелось в виду под сообщением для императора?
— А, это? — Ибн Хаук отмахнулся. — Никогда не мешает послать поклон от калифа императору Румияха. Надо полагать, их высоко ценят. Императорский двор находит удовольствие в обмене любезностями, а несоблюдение оных посольская палата может почесть за оскорбление, когда узнает, что я посетил уголок имперской территории, не послав несколько льстивых слов великому императору ромеев, ибо так он себя именует. Ты и отнесешь сообщение от меня. И ты же поможешь начертать его греческими письменами.
— Однако не понимаю, с какой стати печенегу брать на себя заботу о моем путешествии?
— У него нет выбора, — ответил Ибн Хаук. — Имперская служба выпускает золотые опознавательные таблички только для представителей столь же могущественных правителей. Каждая табличка несет в себе власть самого императора. Если печенег не исполнит своих обязанностей, ему повезет, коль он удержится на своей должности, а не попадет за решетку. Чиновники Константинополя продажны и тщеславны, но они терпеть не могут неповиновения. Чтобы облегчить твое путешествие, я дам тебе достаточно серебра, чтобы подсластить их по прибытии. А теперь давай составим послание, которое ты повезешь.
Вот так в первый и последний раз я получил урок перевода с сарацинского на греческий. Задача эта показалась мне не слишком сложной, и с помощью толмача я начертал то, что мне представлялось разумным воспроизведением цветистых поздравлений и похвал Ибн Хаука императору, или, базилевсу, как византийцы называют своего правителя.
— Вряд ли он вообще увидит это письмо, — заметил Ибн Хаук. — Скорее всего, его засунут куда-нибудь в дворцовом архиве и забудут. Жаль, я ведь очень горжусь своим изящным почерком.
Он и вправду очень заботился о своем почерке, аккуратно выводя чернилами строки на свежем гладком пергаменте. Он напомнил мне монахов, виденных мною в скриптории монастыря, где я недолго служил послушником. Его почерк был произведением искусства. Я сказал ему об этом, и он стал еще веселее обычного.
— Ты заметил, — сказал он, — что здесь я пишу иначе, чем писал, делая заметки о твоих странствиях. То был мой повседневный рабочий почерк. Это письмо я начертал нашими государственными письменами, которые используются для важных сообщений и надписей, копий нашей священной книги и всего, что носит имя моего господина. А это напоминает мне: тебе понадобятся деньги на дорожные расходы по пути в Константинополь.
Так и началась последняя стадия моего путешествия в Миклагард. Я был одет в хлопчатое арабское платье и снабжен монетами, которые впервые увидел на шее королевы Англии, и которые, как я теперь знал, были вычеканены во имя великого калифа Багдада.
Много было писано о великолепии Константинополя, города, который мы, северяне, называем Миклагардом, а другие называют Метрополисом, Царьградом — либо просто Великим городом. Но нигде не читал я о явлении, каковое поразило меня, когда я прибыл в устье узкого пролива, на котором стоит Константинополь. Явление это таково: морская вода течет по заливу только в одном направлении. Это противоестественно. Каждому мореходу известно: коль у моря есть приливы, то есть и отливы, и течение в такой узине должно быть переменным. А коли приливов нет вообще или они слабы, как в Константинополе, вода вообще не должна двигаться. Но кормчий грузового судна, которое доставило меня в этот залив, уверял, что море здесь всегда течет в одном направлении.
— Вода тут всегда течет с севера на юг, — твердил он, видя мое недоверия, — да и течение порою бывает сильнее, чем на большой реке. — Мы шли между двумя скалистыми мысами, которые отмечают северный вход в пролив. — Говорят, в древние времена, — продолжал он, — эти скалы могли сойтись и раздавить в щепки любой корабль, какой попытается проскочить мимо них. Это, конечно, сказки, а вот то, что вода течет всегда в одном направлении — это правда.
Я заметил, что корабль ускорил бег, войдя в пролив. На отмели ватага мужчин вручную волочила вверх по течению какое-то судно, впрягшись в бечеву. Это напомнило мне, как холопы в стране русов тащили наши легкие ладьи.
— А теперь я покажу тебе кое-что еще более замечательное, — сказал кормчий, довольный, что может преподать невежественному иноземцу чудеса его родного порта. — Корабль вон там — тот, который будто стоит на якоре, на стрежне. — Он указал на бочкообразное маленькое торговое судно, которое словно бросило якорь далеко от берега. Хотя зачем корабельщикам грести, коль судно стоит на якоре, непонятно. — Этот корабль вовсе не стоит на якоре. Здесь до дна не достанешь самой длинной веревкой. Кормчий велит вывесить за борт большую корзину с камнями. Так вот, тот корабль пытается поймать глубинное течение. Оно идет в другую сторону, с юга на севере, и тащит корабль в том направлении.
Я удивился, но ничего не сказал. А пролив впереди нас расширился. Его берега с дворцами и загородными домами открывались и обрамляли картину невиданную, невозможную, невероятную. Константинополь открылся весь.
Город был великолепен. Я видел Дублин с Черного пруда, я проплыл по Темзе до лондонских причалов, но Константинополь далеко превосходил все, что я видел. Несравненный. Мне говорили, что в Константинополе живет более полумиллиона человек — в десять раз больше, чем в любом самом большом городе в мире. Судя по невообразимому количеству дворцов, общественных зданий и домов, занимающих весь полуостров, открывшийся мне, это не было преувеличением. По правую руку взорам открылась поместительная гавань, переполненная торговыми судами всех очертаний и обликов. Над причалами нависали здания, скорее всего амбары и склады, и еще причалы и корабельные мастерские. За всем этим возвышалась потрясающая воображение крепостная стена, окружавшая город, насколько мог видеть глаз. Но даже и эту грандиозную стену затмевали сооружения, находящиеся позади нее — поднимающиеся в небо очертания величественных башен, колонн, высоких крыш и куполов, выстроенных из мрамора и камня, кирпича и черепицы — не дерево, не глина, и соломенные крыши, как в тех городах, которые я видел. Но не величие города заставило меня потерять дар речи, не ощущение его вечности и нерушимости — я нес чудесное видение этого города в своем воображении с той поры, как Болли сын Болла пропел хвалы Миклагарду, а я дал Греттиру клятву обойти мир в память о нем. Ошеломлен до немоты я был другим: весь город был уставлен неисчислимым количеством церквей, часовен и монастырей, большая часть которых была выстроена таким способом, какого я никогда не видел раньше, — гроздь куполов, означенных крестообразным знаком Белого Христа. Многие купола были крыты золотыми пластинами, сверкающими на солнце. Я так и не смог осознать, что целью моего путешествия была величайшая в мире твердыня веры в Белого Христа.