по полю, но чувство вины перед сыном и беспокойство, что
все то еще может сказаться на нем, постоянно жило в сознании Екатерины; она радовалась каждому успеху Романа и в то же время ждала, как и Павел (но тот лишь из своих наблюдений), что что-то еще должно случиться с сыном, — и потому она с бо́льшим волнением, чем муж, прочитала в это утро письмо Романа. Павел сейчас же осудил сына за скудость ума и, осудив, начал думать, как можно было помочь ему; Екатерина же не могла ни осудить сына, ни принять и одобрить его женитьбу, так как знала о невестке только, что та была из Каменки и училась на одном с Романом курсе, и оттого тяжелее, чем Павел, переживала случившееся, и, отправившись с женщинами в поле, ни на минуту не забывала о письме, оставленном ею в избе на комоде.
— Чего это ты не в себе сегодня, лица нет? — сказала ей Даша, жена Степана, работавшая в этот день вместе с нею на поле, том самом, которое хорошо было видно Павлу с луга от стога и тракторной тележки, нагруженной сеном.
— Да какое уж тут лицо, — ответила Екатерина, разгибаясь и поправляя платок на голове так, словно ей надо было закрыть лицо от солнца, нещадно и жарко припекавшего сегодня. Женщины работали тяпками — опалывали капустные грядки после тракторного культиватора, накануне ходившего здесь, так как культиватор брал нечисто и не мог подрезать сорную траву возле завязывавшихся уже кочанов. — Не знаю как сказать и ума не приложу, что делать, — добавила она. Она, как и Павел, не любила никому рассказывать о своих домашних заботах, но то, что сделал старший сын, было настолько неожиданным и взволновавшим ее событием, что она не могла теперь удержаться и не сказать об этом жене Степана.
— Что приключилось-то?
— Приключилось… Роман женился.
— О господи, напугала! Да что ж тут плохого?
— Ему еще учиться да учиться.
— Доучится. А невестка кто?
— В том-то и беда, никто не знает. Оно, знали бы, все легче. Пишет: там, с ним в институте.
— Горевать тебе нечего, — рассудила жена Степана. — Что за невестка, посмотришь. А парень-то был каков, а! — затем воскликнула она. Она как будто не хотела сказать ничего плохого, но по взгляду, как посмотрела при этом, Екатерина сейчас же поняла — было что-то, что можно было истолковать так: «Вот и тебя коснулось, так что рано гордилась, голубушка». Взгляд этот неприятен был Екатерине, она взяла тяпку и снова принялась полоть молча, не разгибаясь и не поднимая головы, тяжелевшей на солнце.
Сразу же после обеда Екатерина ушла с поля, отпросившись у бригадира Ильи; и как только вошла в избу — взяла с комода письмо Романа и принялась перечитывать его. Ей надо было поплакать, чтобы примириться и успокоиться, и было то самое время, когда она могла позволить себе это, потому что, кроме нее, в доме никого не было. Борис хотя и закончил школу и получил аттестат зрелости, но по-прежнему каждое утро уезжал на велосипеде в Сосняки; день — к учителю по французскому, день — к учителю по английскому, нанятым еще с зимы Павлом; Юлия же с четырьмя другими детьми Екатерины — Александром, Петром, Валентиной и Таней — ушла в лес; поспевала земляника, и она вызвалась наварить земляничного варенья. Они должны были вот-вот вернуться (они тоже вышли из дому рано), Екатерина знала это и оттого присела у окна, чтобы видеть дорогу. Но она не смотрела на дорогу, потому что слезы и письмо мешали ей; она плакала, и чем крупнее по щекам ее текли слезы, тем очевиднее было, если бы кто теперь взглянул на нее, что в душе ее происходило посветление; она приходила к той простой и ясной для себя мысли, к какой не могла не прийти как мать, что дело сделано, назад ничего не вернешь, и что надо написать сыну, чтобы приезжал вместе с женой, и поскорее, и что — чего уж теперь! — придется справить им свадьбу по-людски, как полагается, и что сегодня же вечером она поговорит с Павлом об этом. Но едва она начинала думать, как увидит невестку, которую старалась и не могла представить себе, глаза опять заволакивались слезами, но теперь как будто счастливыми, потому что, какой бы ни была невестка, Екатерина знала, что примет и обласкает ее. «Может, и к лучшему», — наконец заключила она, по-своему, по-женски рассудив и оценив все. Десятки разных дел ожидали ее в доме, и, когда она, немного успокоившись, поднялась и отошла от окна, с улицы и затем со двора донеслись до нее голоса детей (и голос Юлии), и по голосам этим она сейчас же поняла, что сходили они удачно и что день хорошо сложился для них.
XXXV
Впереди бежал Петя. Он был в коротких штанишках с подтяжками, которые — то одна, то другая — спадали с его плеч, был в сандалиях с оторванной пряжкой, и голые и загорелые мальчишеские колени его потому, что он ползал по земляничным полянкам, были в зелени и со следами раздавленных и подсохших ягод; следы ягод, так как он ел землянику с ладоней, смеясь, озорничая и пачкая соком подбородок и щеки, были и на лице его, веселом и довольном, глядя на которое можно было подумать, что не было в мире ничего более прекрасного, чем то, что он, Петя, живет на свете, и он как будто спешил теперь поделиться этой своей радостью с матерью. Он кричал то бессмысленное, что обычно кричат в такие минуты дети, выражая восторг: «Ула-а! Ула-а!» — и звонкий ребячий голос его, ударяясь в окна избы и в плетеную стену коровника, катился затем по огороду к речке и разбивался и затихал там. Следом за Петей, отставая от него и тоже выкрикивая «ула-а», вбегала во двор через приоткрытые жердевые ворота Таня. В светлом ситцевом платьице, из которого она вырастала и которое было так коротко на ней, что оголялись все стройные детские ножки ее и видны были белые трусики, она была так трогательно хороша, что Юлия, весь день любовавшаяся ею, с еще большим, казалось, удовольствием снова сейчас смотрела на нее. Коленки у Тани тоже были выпачканы земляникою, и во всех ее движениях чувствовалось, что она подражала Пете — и тоже как будто спешила теперь вслед за братом сообщить матери, как она рада жизни, солнцу и всему, что веселило ее в этот