воды… или вот-вот, сейчас выйдет. Только голубок, прилетавший вечерами на мое окно за ужином — хлебными крошками, был моим пернатым свидетелем. Но ведь птице никто из людей не поверит… Поэтому даю вам честное слово — моя Георгина заговорила, и то был нежнейший из всех голосов, какие я только слыхала…
— Таким лазурно-голубым, как ты, — заговорила она с гребешком, — мне грезится рай…
На что мой Голубой Гребень осмелился ответить со всей возможной скромностью:
— А столь же белой, как ты, дорогая Георгина, хотел бы я видеть руку, которая повлекла бы меня за собой в плавание по шелковистой реке, сотканной из струящихся цветочных тычинок.
— Моя матушка появилась на свет в раю, — начала рассказывать Георгина. — Возле берегов морских… Возле берегов морских… — задумчиво повторила моя белая мечтательница. — Средь зеленых лугов Эдема взрастил Садовник мою матушку.
Лазурный Гребешок весь встопорщился, не сразу осмелившись прервать повествование своей Шехерезады.
— Я всего-навсего Гребешок, пусть даже и лазурный, и мне, конечно же, не подобает прерывать речь Георгины, столь благоуханно-белой, но, хотя твои слова не вызывают у меня и тени сомнения, всё-таки мне очень хочется узнать, какое чудесное волшебство перенесло тебя из неземной родины твоей высокочтимой матушки сюда, в земную жизнь.
Я не подозревала, что мой Гребень умеет говорить столь складно и красиво, хоть и был он таким лазурноголубым.
— Славный мой Гребешок, — задумчиво и печально улыбнулась польщенная Георгина, — конечно, спрашивай обо всём. Но нет, погоди, взгляни скорей на небо! Ты видишь? Звезды падают с небосклона на землю. Вот так было и с моей матушкой.
Когда бы я жила в раю,
Когда была б поэтом,
Все ж песню эту снова повторю…
— Ах! — восхищенно воскликнул Голубой Гребень и не сказал более ни слова. Белая Георгина осталась как будто не совсем довольна лаконичностью своего поклонника, и тогда Гребень спросил, кто из всех цветов удостоился чести быть её близким другом. И Георгине вспомнилась её любимая подруга Красавка.
— Эльфы забираются в её нежные колокольчики и шьют там себе платья из паутинок и пушинок одуванчика.
— Как чудесно ты рассказываешь! — поспешил исправить свою оплошность Гребешок, а его мысленному взору вдруг представилось, что Белая Георгина, серебристо-белая пылинка, улетает, порхая в воздухе, всё выше, всё дальше.
— Ах! — вновь вырвалось у Гребешка. А моя Георгина, уже, видимо, уставшая, но всё же и чарующая и очарованная, вернулась в свой стакан, свою стеклянную светелку. Однако они — Гребешок и его возлюбленная — дали друг другу слово, что станут блистающими звездами, и непременно такими, как те, что светили им в раскрытое окно.
— До чего же, должно быть, прекрасно — всю жизнь блистать… — промолвила Георгина.
— И никогда не упадем мы с небес на землю, ни я, ни ты, млечно-белая моя звездная россыпь… А люди, что ж, пусть они как-нибудь без нашей помощи загадывают желания.
КРИСТИАН МОРГЕНШТЕРН
ЗАВЕЩАНИЕ
Это было в те времена, когда обезьяна стала человеком. И вот накануне своего превращения она в последний раз призвала всех зверей земли, чтобы попрощаться с ними.
— Завтра я стану человеком, — молвила она печально, и вы покинете меня и будете меня избегать, и начнется война между моим семенем и вашим.
— Верно, война! — прорычал лев.
— Ты будешь могущественнее нас, — проревел носорог.
— И ты поплатишься за это, — язвительно добавила блоха.
— Оставим это, — усталым голосом проговорила обезьяна, — и отпразднуем сегодня все вместе праздник мира и радости.
— Да будет так! — воскликнули звери, и вот они, исполненные дружелюбия и доброты, столпились вокруг уходящей сестры своей и спросили её, не могут ли они сделать для неё что-нибудь приятное или подарить ей что-нибудь на память.
Тут у обезьяны сделалось совсем скверно на душе, и она уселась под пальмой и стала горестно рыдать.
Глубокое сострадание наполнило добрые сердца зверей.
— Мы утешим несчастную! — сказала наконец овца и первая подошла к скорбящей. Долго смотрела она в глаза обезьяне, а затем промолвила: — Носи же мой образ всегда в своем сердце, и тогда я вечно пребуду с тобой и в тебе.
За овцой последовал верблюд, пристально посмотрел обезьяне в глаза и сказал то же самое.
За ним подходили бык, осел, свинья, павлин, гусь, тигр, волк, гиена и ещё много других зверей, и все они долго смотрели на обезьяну и торжественно говорили ей:
— Носи мой образ всегда в своем сердце, и тогда я вечно пребуду с тобой и в тебе.
Последними подошли лев, орёл и змея.
Глаза у обезьяны уже слипались от изнеможения, и когда змея распрощалась с ней, её тут же сморил сон. Но смутные и ужасные видения тревожили её, и на рассвете она поднялась в полусне со своего ложа и ощупью добралась до ближайшего источника. Глаза её, с которых проясненное сознание ещё не сняло пелену, глянули в воду, которая, чуть колеблясь, отражала её облик.
Что за вид! На волнах дрожал образ простодушной овцы — или нет? Это был безобразный верблюд, высокомерно взирающий на неё из воды: а то вдруг в своем отражении она ясно различала черты кровожадного тигра; и не успела она как следует вглядеться, как увидела на волнующейся поверхности павлина, тщеславно распускающего хвост. Но вот луч солнца прорвался наконец сквозь деревья, и обезьяна очнулась от своих грез. Она удивленно протерла глаза и собралась было вскарабкаться на ближайшее дерево, как вдруг её взгляд снова нечаянно упал в источник.
И тут поняла она, что стала за ночь человеком. И отправился в путь Адам, и встретил Еву, и рассеял он свое семя по всей земле.
ГУГО ФОН ГОФМАНСТАЛЬ
СКАЗКА ШЕСТЬСОТ СЕМЬДЕСЯТ ВТОРОЙ НОЧИ
I
Некий купеческий сын, который был молод, красив собой и давно остался без отца и без матери, пресытился, едва минуло ему двадцать пять лет, и обществом друзей, и пирами, и всей своей прежней жизнью. Большую часть комнат в своем доме он запер и уволил всех слуг и служанок, кроме четверых, полюбившихся ему преданностью и характером. Так как ему не было дела до прежних знакомцев и ни одна женщина не пленила его красотой настолько, чтобы её постоянное присутствие рядом стало не то что желанно, но хотя бы терпимо для него, он всё больше вживался в свое одиночество, которое, как видно, лучше всего отвечало его душевному складу. При этом он отнюдь