к чему-нибудь тоже осталась около вас. Я могу зареветь, увидев берёзовый перелесок, потому что он похож на наш, хотя и вставлен в другую раму; могу кинуться обнимать в ботаническом саду дуб той породы, что и в царскосельских аллеях, с прямым стройным стволом, расходящимся на три лишь у самой вершины… Здесь растут десятки пород дуба, ничуть не похожих на наш, пушкинский дуб. Только по желудям и можно догадаться, кто они такие. Как их любить, почти не дающих тени?..»
Присылая нам книги, посылки с одеждой для друзей и для кого-то из «6-А», Анна Владимировна, несмотря на собственную боль, с прежней силой откликалась на происходящее со всеми нами, в частности со мной: «Ваше письмо от 14 апреля меня просто перевернуло… Я слышу Вашу растерянность и подавленность – из собственного сердца, при всей разнице биографий (я ведь гораздо благополучнее и беднее историческим опытом, проехавшимся прямо по Вашему позвоночнику)».
Даже сама по себе её душевная и духовная напряжённость не разрешала увязать в бессмыслии бездействия, помогала выбраться из кризиса. «Исходную точку неустроенности и растерянности» Анна Владимировна считала у нас общей. «Мы сошли с рельсов, – писала она. – Мы не приучены к свободе, даже самой жалкой… Я не имею рецепта ни для себя, ни тем более для Вас. Правда бесконечно индивидуальна, и отказываться от собственной внутренней биографии никто не может и не должен… Я придерживаюсь: 1. Открытого ума, готовности к любому: рациональному, мистическому или практическому – опыту и знанию… 2. Стремления найти свой индивидуальный путь к смыслу своего и общего существования, что для меня до сих пор неотделимо от мысли о перспективах истории для всех и для России в особенности. В этом смысле я вовсе не отрекаюсь от того, что Вы называете навыками моего „марксистского мышления“… 3. Что касается исторических перспектив, то (если не произойдет светопреставление по Апокалипсису в его термоядерном варианте) я больше всего жду какого-то скачка в истории, а главное – в человеческой природе. В сторону расширения способностей восприятия и межчеловеческих связей (это в парапсихологии называется „сверхчувственным восприятием“ чужих мыслей и состояний), но также и „внушений свыше“ как особой формы познания или постижения вещей, плохо поддающихся рациональному и систематическому познаванию».
Меня захватывала в Анне Владимировне и сама направленность поиска смысла существования, и идея «скачка» в человеческой природе. Эта идея в сущности была упованием. «Скачки» в истории совершались и неминуемо должны были повторяться. Один человек как-то сказал (речь шла о Дарвине), что ещё никто и никогда не был свидетелем момента превращения одного вида в другой, что при подобных преобразованиях присутствует только Бог. Поддержку своим исканиям Анна Владимировна черпала в проповедях владыки Антония Блума, митрополита Сурожского. Её привлекала в них любовь к этому миру, к земному человеку, зверю, природе, то, что они утверждали задачу человека в его историческом существовании как «одухотворение материи» – не только собственной телесности, но и материи природы и общества…
Покоряла в Анне Владимировне её искренность и отсутствие какой бы то ни было формы лукавства, когда она говорила о готовности к рациональному, мистическому и практическому опыту. Трогала её фотография с папой римским, где она застенчиво смотрит ему в глаза. Снимок был сделан на симпозиуме, посвящённом Вячеславу Иванову, который проходил в Италии. А до этого она ведь писала: «Поверить во Всевышнего – так, в одночасье – тоже всем нам нелегко. Я как тот евангельский фарисей: „Веруешь ли?“ – „Верую, Господи, помоги моему неверию!“»
Я не могла существовать без людей, умеющих любить без меры, признающих, что любовь выше справедливости. Встреча с Александром Осиповичем и Анной Владимировной, обладавшими личным талантом любви, утверждала меня в ощущении, что строительство фундамента для жизни человечества не завершено.
В семидесятые годы мы прощались с уезжавшими в эмиграцию навсегда. Когда же советским эмигрантам вдруг разрешили навещать Россию, люди моего поколения приняли это как запоздалый «скачок» в сознании государства. Пробное «подобрение» властей было встречено с энтузиазмом, и многие недавние эмигранты поспешили им воспользоваться. В первый раз, в 1986 году, Анна Владимировна приехала с группой туристов: из США до Финляндии на самолёте, а оттуда до Питера – на поезде. Поезд из Хельсинки встречали десятки её друзей. Надо было видеть их радость!
В тот же вечер на сборе «6-А», подняв бокал, Анна Владимировна сказала:
– Мы с Гришенькой не смогли бы пережить того, что нам выпало в эти годы, если бы не письма… – И она назвала два наших с Женей Биневичем имени.
Володя в те дни уезжал по путёвке в санаторий. Анна Владимировна жила у нас. Повидаться с ней хотели друзья из Эстонии, с Украины, из Свердловска. Паломничество было нескончаемым. Шли студенты всех её бывших курсов, чтобы побыть и поговорить с ней хотя бы час. Свидания с сестрой, родственниками занимали всё остальное время. Оказавшись в своей стихии, она забывала про сон, про еду. Она была – счастлива.
Следующий приезд Анны Владимировны пришёлся на 1988 год. Они с Григорием Евсеевичем уже получили американское гражданство и приехали вдвоём. Тут же, при встрече на вокзале, сказали, что привезли мне приглашение в Штаты и деньги на дорогу. В шутку ли, всерьёз ли, давным-давно кто-то спросил: до каких событий я хотела бы дожить? Нимало не задумываясь, я тогда ответила: «До того, как откроют границы и долетят до Марса». О намерении пригласить меня к себе в Бостон оба писали и раньше. Но – реальная поездка в Америку?! Можно ли такое вообразить?
Я и дальше пребывала бы в столь же феерическом настрое, если бы не одно недоразумение. До эмиграции из Союза Анна Владимировна прочла только часть моей рукописи. К моменту приезда супругов Тамарченко в Россию в 1988 году рукопись всё так же лежала без движения. Ничего мне так не хотелось, как дать прочесть дописанное Анне Владимировне. Но днём она была постоянно окружена людьми, а к вечеру оставалась без сил. Всю свою любовь к ней я вложила в то, чтобы оберечь её силы: не посмела и заикнуться о рукописи.
Анна Владимировна собиралась к друзьям в Москву. И тут кто-то из общих знакомых сказал ей, что читал мою рукопись. Буквально за час до отъезда она обрушилась на меня с упрёками: как я могла скрыть, что рукопись завершена, как могла не показать ей законченное! Больше она никогда не остановится у меня…
А как же наше двадцатипятилетнее взаимопонимание? Куда оно делось? Недоразумение разбухло до размеров катастрофы. Не видать мне теперь Америки.
Дела задерживали