предает Христа за несчастные тридцать сребреников. В село попадешь, там лик предателя Иуды будет преследовать тебя повсюду. В церковь, правда, Юда не ходил, но от Иудина лика все равно скрыться не мог.
Щадя своего робкого, забитого однодеревенца, мужики называли его не Иудой, а Юдой, Юдахой. Но стоило чему-нибудь случиться по его малейшей вине, как обиженные называли его настоящим именем. Паршивая курица попадет в огород к соседу, и то уже слышалось: «Ты что распустил свою скотинку, христопродавец!»
Доставалось не только Юде, но и его жене Аграфене, всегда — зимой и летом — туго повязанной платком, как бы защищающейся от людской брани. Хотя с виду она была хорошего здоровья, ростом была не меньше мужа и статью вышла, но оставалась бездетной. А это в деревне тоже считалось грехом. И стоило ей иногда заступиться за робкого мужа, как слышала укор, что, дескать, лучше бы прикусила язык, бог-то видит, с кем связалась, не зря и деток не дает.
Но всему приходит конец. Видно, пришел конец и затворничеству Юды.
Появление его на сходе немало удивило мужиков, и он вначале застеснялся, стоял у порога и мял шайку, потом сел в углу на корточки.
— Дядя Юда, давай ближе к столу, — позвал было его Никола, развертывая перед собой свежую газету.
— Ничего, я здеся… — откликнулся он, прикрывая лицо шапчонкой. — Я токо маленько послушаю.
Слушал он внимательно, стараясь уловить каждое слово, при малейшем шуме приставлял ладонь козырьком к левому глуховатому уху. Лицо Юды с темными завитками бороды и сведенными у переносья бровями напрягалось все больше и больше.
Читали мы в этот вечер не только заметки. В газетах было напечатано о подготовке первого пятилетнего плана. Еще раньше доходили в деревню вести о плане и о том, что вокруг него идет борьба; на план нападали Рыков и Бухарин. Фамилия Бухарина, правда, мало что говорила нашим мужикам, во о Рыкове были наслышаны. Известен он был своими стараниями открывать везде казенки с водкой, которая вскоре получила название «рыковки». Так вот этот Рыков, по слухам, подставлял ножку колхозам. Он предлагал обратить все внимание на развитие крепких единоличных хозяйств. Силантий ходил тогда подняв голову. «Видите, на кого надеются? Там, в столицах, знают!» Мужики только хмурились. Кому-кому, а уж им-то было понятно, что мало хорошего ждать от такого развития.
И теперь, когда появилось в газете новое сообщение о пятилетке, все до выгреба пришли на сходку. Мы с Николой читали напеременки, не спеша, не в силах скрыть своих чувств, своего восторга от необычности всего, что писалось о плане.
Никаких рыковских «двухлеток»! План намечался на пять лет. Пятилетка! И главное, что касалось деревни, — это развитие не «частного сектора», а колхозов, поддержка перехода целых сел и деревень к коллективным формам труда. Тут же приводились слова Михаила Ивановича Калинина о том, что при объединении бедняков и середняков в колхозы кулаку придет конец, он будет лишним.
Калинин был для крестьян своим человеком; как и в других местах, у нас его именовали «всесоюзным старостой», поэтому, услышав его имя, в избе раздались голоса:
— Повтори, Кузя, не поленись, что староста Калинин сказал.
— Добрый пинок дал он Рыкову. Не устоит.
— Так и надо. Не торчи на дороге!
Вошел Силантий, расталкивая столпившихся у дверей баб, протиснулся к столу.
Мы продолжали читать. Сейчас каждая фраза была с цифрами. Чтобы они лучше запоминались, мы чаще стали сменять друг друга: прочтет один строчку или две, от точки до точки, берется другой. Чтение наше больше было похоже на выкрикивание лозунгов. Никола начинал:
— Охватить сельскохозяйственной кооперацией до восьмидесяти пяти процентов крестьянских хозяйств, вовлечь в колхозы до пяти-шести миллионов хозяйств!
Я тотчас подхватывал:
— Доля колхозов и совхозов в товарной продукции зерна должна подняться к концу пятилетки до сорока трех процентов!
Когда мы перечислили все цифры о сельском хозяйстве и с особенным ударением назвали количество тракторов, посылаемых в колхозы, Силантий зашевелился.
— Все расписано. На бумаге куды как ладно. Поглядим, что на деле будет… Главно дело, без мужика все порешили. А ежели он не пойдет в колхозы, тогда что?
— Как не пойдет? — поднялись мы с Колькой. — Мы ж читали, вон, их, колхозов-то, уж сколько…
— Не суйтесь! — зыкнул на нас Силантий. — Дайте взрослым потолковать. Где идут, а где нет… Думаете, так уж сладко в энтих колхозах?
— Страшишься? — свертывая цигарку, спросил его отец.
— Мне что страшиться? Я не собираюсь в колхоз! — огрызнулся Силантий. — Не заревели бы вы, ежели захотите туда. До сей поры мы кормили город, а теперича — слышали — беднота, то есть колхозы, будут хлебец сдавать. Сами зубы на полку, а хлеб подай городу. Скоко там, прочти-ка ишшо, секретарь, — обратился он ко мне. — Кажись, сорок три процента, так? Ну-ка, вдумайтесь в эту цифирь! Я, Петрович, не об себе пекусь. Я благодетельствовал, помогал неимущим и впредь не откажусь, ежели будет возможность.
— Знаем мы твое благодетельство, — раздался голос от дверей. — За несчастный пуд хлеба заставляешь чуть не цельное лето гнуть спину на тебя. Замолчал бы, живоглот проклятый!
— Кто это? — рявкнул Силантий, озираясь.
Ответа не было, но по голосу я узнал: Настасья, жена Семена-мерщика, на которого Силантий налетал с косой. Выкрикнуть-то выкрикнула, а показаться все же побоялась. Самого Семена на сходе не было, он, как и многие юровчане, по зимам уходил на побочные заработки, Настасья же с кучей малышей оставалась дома, жила под горой в черной, прокопченной избенке. Хоть и доставалось этой маленькой, рано увядшей женщине, но она никогда не жаловалась на свою судьбу. Наверное, и сегодня бы не пожаловалась, если бы не забахвалился Силантий своей добротой. Ведь ей только одно лето, когда был избит ее муж, не пришлось работать на Силантьевом поле — в испуге не только не вытребовал, но еще мучкой да крупкой вынужден был откупиться, чтобы замять скандал. Зато после припомнил все долги.
— Я спрашиваю: кто позорит меня? — снова крикнул Силантий.
Ответа опять не дождался. Но мужики заухмылялись: правда-то, видно, глаза колет. Помолчал. Никто ведь и не поддержит. Но вот дверь отворилась. Вошел запоздавший Афоня в своей барашковой шапке-бадейке. Наткнувшись на Юду, все еще сидевшего на полу, он тотчас завелся:
— Кого я вижу! Христов «приятель» пожаловал! И ты под обчую крышу метишь?
— Проходи, проходи, Офонасий! — зашикали на него бабы. — Зачем пристаешь к человеку?
— Нет, пускай он ответит! — расходился Афоня, видя, как заподмигивал ему Силантий. — И вы не больно. Сказывают, под опчей-то крышей, в колхозах, всех мужиков и баб под одно одеяло