бросить кости псам. Кто мог до такого додуматься? Но нашлись те, кто додумался, и с каждым новым разом мы все больше теряли надежду. Иногда нам даже казалось, что мы терпели и боролись лишь ради этого унижения.
На рыночной площади часто проводились собрания, где ругали предателей и выкрикивали лозунги, чтобы поддержать боевой дух людей. Однажды я сама оказалась на таком собрании. Армейский капитан кричал в громкоговоритель, что китайский народ не должен сдаваться.
— Мы должны стремиться к сопротивлению японцам, — говорил он. — Даже если ради победы нам придется пожертвовать всей кровью хань[16] до последней капли.
Мы с Хулань удивлялись этим речам, потому что, кроме нас, в толпе не было ни единого носителя крови хань. Толпа состояла из представителей различных племен: мяо, бай, ии, хуэй, бирманцы и другие бедные горные народы и беженцы. Их вынудили спуститься с гор, чтобы послужить войне и отдать своих сыновей в солдаты и рабочие. С ними обращались как с ничтожествами, как со скотом, которому доверено только переносить грузы. Но они стояли тут, слушая патриотические речи о китайцах хань на языке, который не был им родным, хлопали в ладоши и громко приветствовали оратора. Я тогда подумала, что в горах эти люди, видимо, вели очень тяжелую жизнь. Мне вспомнилась одно мудрое высказывание, известное здесь каждому: если не можешь изменить свою участь, измени к ней отношение. Наверное, эти люди так и сделали, перестали винить во всем судьбу и поверили, что тоже стали Хань. И теперь у них появилось то, ради чего стоило сражаться. И я решила, что у этих людей есть чему поучиться.
После того дня на площади я стала понемногу менять свое отношение к жизни. Я не чувствовала, что готова умереть, нет, еще нет. Но думала так: если мне суждено скоро умереть, то я больше не буду страдать в этом браке. А если не умру, то найду способ из него выбраться.
Примерно в то же время начала меняться и Хулань. Но в ней поменялось не отношение к жизни. У нее вырос аппетит. Она с каждым днем ела все больше и больше.
Сначала я подумала, что Хулань беременна, но почему-то молчит об этом. Я знала, что ей безумно хочется иметь детей, она никогда этого не скрывала. Когда бы я ни жаловалась ей на Вэнь Фу, или на войну, или на то, как я скучаю по дому, она отвечала:
— Будь у меня такой сын, как у тебя, я бы все перенесла с благодарностью.
Но сына у нее по-прежнему не было, а она продолжала тянуть в рот все, до чего могла добраться. Она всегда ощущала голод. И я не говорю о тяге к нежнейшему тофу или ароматной жирной свинине, словом, к чему-то конкретному. Нет, она видела нищих, сотнями и тысячами входящих в город каждый день, замечала, как они истощены, как открывают рты, будто надеясь поймать что-нибудь съедобное, как кожа свисает с их костей, и ей становилось страшно.
Кажется, что она представляла, что станет такой же, если ей будет нечего есть.
Мне запомнилась молодая нищенка, прислонившаяся к стене, ведущей в старую часть города. Хулань смотрела на нее, а девушка — на Хулань, и во взгляде ее было что-то жестокое и неистовое.
— Почему она так на меня смотрит? — спросила Хулань. — Как изголодавшееся животное, готовое сожрать меня, чтобы спасти свою жизнь.
Каждый раз, когда мы проходили мимо, Хулань утверждала, что девушка становится все тоньше и тоньше. По-моему, в этой нищенке она ввдела себя в прошлом, оставшейся в далекой деревне. Как-то Хулань рассказала, что ее семья чуть не умерла от голода.
— Каждый год наша река выходила из берегов. Иногда понемногу, а иногда сильнее. В один год воды было столько, что казалось, будто перевернулся огромный чайник. Когда вся эта грязная вода залила поля, весь урожай погиб, и есть стало нечего. Остались только сухие лепешки из сорго. У нас не хватало чистой воды, чтобы распарить их, поэтому мы так и ели их сухими и твердыми, смачивая только своей слюной. Мама делила всю еду на части, сначала мальчикам, а потом, вдвое меньше, — девочкам. Однажды я так проголодалась, что съела всю лепешку сама. Когда мама об этом узнала, она побила меня с криками: «Какой эгоизм! Съесть всю лепешку!» И потом она не кормила меня целых три дня. Я так плакала, у меня так болел живот! И все эти мучения мне пришлось перенести за одну сухую лепешку сорго, о которую зубы можно было поломать!
Ты бы подумала, что раз Хулань помнит эти жесткие лепешки, то не станет жалеть монет или даже еды для миски нищего. Нет, я не говорю, что сама подава — ла им все время. Просто Хулань не сделала этого ни разу. Она старалась съесть как можно больше сама. Копила жир на теле так, как некоторые копят деньги на счету, чтобы потом воспользоваться ими в крайнем случае. Вот что я имела в виду под тем, что Хулань изменилась. Когда-то она была очень щедрой, но теперь, увидев бедственное положение других людей, вспомнила, что не так давно была такой же, как они. И, возможно, все еще может такой стать.
Этим летом Вэнь Фу и Цзяго уехали в Чунцин. Цзяго сказал, что там они будут обучать людей, прибывших защищать новую столицу. Он точно не знал, когда они вернутся, но приблизительно через два или три месяца.
Перед отъездом мой муж хвалился важностью своей работы: обеспечение воздушных и наземных сил радиосвязью, чтобы можно было вовремя предупредить о приближении японцев. И когда он это говорил, я задумалась: как ему доверили такое важное дело? Ему, известному лжецу? Я радовалась его отъезду.
После того как мужчины уехали, Хулань стала внимать каждому слуху.
— Говорят, японцы собираются снова бомбить Чунцин, причем скоро! А может быть, и Куньмин! — как-то сказала она и принялась за приготовление большого обеда для себя.
Услышав раскаты грома, Хулань выбежала во двор и посмотрела на небо, ожидая увидеть бомбардировщики, спрятавшиеся за дождевыми тучами.
— Положись на уши, пока не видят глаза, — посоветовала я. — Гром всегда раздается со стороны больших Бирманских гор, на западе. А бомбардировщики прилетят с севера или с востока.
— С японцами никогда не знаешь наверняка, — с умным видом изрекла Хулань. — Они думают не так, как китайцы.
А потом она снова выбежала во двор, чтобы уличить меня в ошибке.
Так было несколько раз. Однажды я купала