— Алиена бы ни за что не стала ни поступать так, ни шутить.
— Как знать? Ты утверждал, что самое тяжкое испытание — это повседневная жизнь с ее мелкими трудностями. Но может быть еще тяжелее — понимать, что подобное испытание никогда тебе не грозит. Ох, не сбивай меня! Пусти на кухню.
— Нет уж. Не хватало, чтобы в темноте ты свалилась с лестницы. Погоди, по крайней мере, пока я запалю свет, и мы спустимся вместе.
— Вцепившись друг в друга.
— Только это нам и остается.
Осенью здесь часто бывали туманы, но эти туманы казались совсем иными, чем та молочная взвесь, что колыхалась над черными Эрдскими болотами, пусть они были еще опасней для рыбаков, чем эрдские туманы — для путников северных лесов. Они жили и дышали, как само море, породившее их. На побережье было еще тепло, но дожди становились все упорнее и продолжительнее. Серые городские стены отливали зеленым из-за сырости. Пахло акацией, апельсинами, молодым вином и жареной рыбой, прилавки на рынках ломились, а из харчевен слышались пересвист флейт, треньканье лютни, удары бубна. Бродячие музыканты в эту пору зарабатывали лучше всего.
Дождь лупил по черепичной крыше дома на Верхней улице, заглушая даже звон колоколов церкви Симона Зилота. А сам дом был наполнен женщинами. Их пришло, собственно, лишь четыре — Тимандра с дочерью, Морин и повитуха, но из-за тесноты представлялось, что их собралась целая толпа.
Тимандра в сопровождении Гермионы спустилась на кухню и в полумраке едва не столкнулась с Оливером.
— Ну, что?
— Я тебе сказала — пойди пройдись. Посиди в таверне, вина выпей.
— Не хочу. Почему так долго?
— Бывает.
Она говорила сухо и отрывисто, словно внезапно осознав, что племянник ее — не маленький мальчик, а взрослый мужчина, почти отец семейства, и причитать над ним не следует. Потом налила в кружку воды, жадно выпила.
— Может, лекаря позвать?
— Что твоей лекарь понимает? — с нескрываемым презрением произнесла тетка. Разъяснять обстоятельства, по которым женщина не может разродиться, мужчине было, по ее мнению, бесполезной тратой времени. — И разве это долго?
Она вздохнула, быстро перекрестилась и поднялась наверх.
Гермиона еще посидела в уголке, посматривая по сторонам круглыми темными глазами, — завидовала. У нее детей не было, и муж по этой причине считал себя вправе изменять ей. Наверное, если бы дети были, он изменял бы уже как раз по этой причине, но подобное соображение ей в голову не приходило.
Потом сообщила:
— Не кричит она, вот что. Все говорят, что нужно кричать, помогает, а она — ни в какую. Губы себе в кровь изгрызла… — Поскольку Оливер не отвечал, она встала. — Пойду я…
Браться за нож, как молчаливо опасались женщины (это было строго запрещено, и хотя на Юге церковные запреты соблюдались не слишком рьяно, такая операция внушала глубокий страх) все же не пришлось. Ребенок родился за полночь. Это был, ко всеобщей радости, мальчик, и, как клятвенно заверяла повитуха, совершенно здоровый.
Оливера впустили только тогда, когда младенца обмыли и запеленали, окровавленные тряпки и полотенца, а также тазы и кувшины с водой вынесли из комнаты, и вообще все было в надлежащем порядке. Порядок отнюдь не являл собою гармонию. Женщины охали, ахали, восхищались новорожденным, восклицали, что тот — вылитый отец, хотя как они умудрялись заприметить это в крохотном, красном, сморщенном, заходящемся плачем существе с чуть заметным черным пухом на макушке, непонятно. Впрочем, то, что младенец ревел, также служило, по их уверению, поводом для радости. Новорожденные дети должны плакать, а ежели ребенок не плачет, значит, он больной и на свете не жилец, или уж вовсе не младенец, а подменыш какой. Ну, здесь-то Бог миловал, все ладно — вон как заливается!
Селия молчала. Вероятно, она не могла говорить из-за слабости, а может, умалчивала о том, что при посторонних сказать нельзя.
«Вторая возможность». Пока Селия мучилась в схватках, он забыл про это в страхе за жизнь жены и ребенка, но теперь, когда, казалось бы, все разрешилось благополучно, он стоял перед той же неизвестностью, что и год назад, и сам не знал, какого исхода ждать.
Прошла вечность, прежде чем они остались наедине. Наедине — и втроем, потому что угомонившийся младенец уснул. Женщины настаивали, что и роженице необходимо поспать, но Оливер сказал, что должен хоть немного побыть рядом с женой, и Селия приподняла руку, выражая согласие.
Но когда остальные вышли, Оливер обнаружил, что не в силах спросить о том, что его терзает. Просто сел на край постели. И услышал слабый голос:
— Теперь я скажу тебе правду. Ничего не произошло. Все осталось по-прежнему.
Выходит, осталась лишь третья возможность. Но даже мысль о ней ненавистна. А если она не осуществится, это означает… продолжение пребывания в аду.
Ночник на столе догорел. В осеннем небе за открытым окном сияли мокрые звезды. Оливер взглянул на младенца, посапывающего в колыбели, потом — на лицо Селии: распухшие губы, покрытые черной коркой запекшейся крови, запавшие глаза под тяжелыми веками. Не дано ли ей, да и ему тоже, понять нечто большее, чем Алиене, закованной в серебряные архангельские латы своего совершенства, — латы, которые никогда не снять?
Скорее они вплавятся в тело. Оливер сжал бессильную ладонь, лежавшую поверх одеяла, и сказал:
— Что, и в аду, наверное, можно жить… и даже привыкнуть к нему…
И они привыкли жить в своем аду, и полюбили его.
Карантинный флаг над магистратом собрались поднимать не раньше середины июня, хотя первые случаи желтой лихорадки в городе были замечены в начале мая. Однако люди отнеслись к ним со свойственной их природе беспечностью, чтоб не сказать хуже, — вдруг да обойдется, само собой уладится. Каждый знает, чем вызывается желтая лихорадка, — дурным воздухом, это все ученые доктора, в Тримейне и Скеле остепененные, подтвердят. А в наших краях воздух хороший. Ежели что и происходит — это с крайнего юга, из-за границы, ветром приносит. Не случайно же так и называется — поветрие. Там и пустыни, и леса гнилые, и кочевники немытые, и вообще всяческая зараза. Но это далеко, а ветер есть ветер, возьмет да и развеется.
…А когда не развеется или произойдет что-то иное, разуму нашему недоступное, мертвенная желтизна расползется по коже, и ты будешь пылать, как в огне, на смену которому придет озноб, не изгоняемый ни меховыми покрывалами, ни горящими жаровнями, и все внутренности твои откажутся тебе повиноваться, и ты не будешь знать, что на самом деле происходит вокруг тебя, а что мерещится в бреду, и лишь страшная, невыносимая головная боль напомнит тебе, что ты еще жив, — до тех пор, пока застоявшаяся кровь, не находя выхода, не бросится в мозг…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});