Читать интересную книгу Телефонная книжка - Евгений Шварц

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 88 89 90 91 92 93 94 95 96 ... 219

17 декабря

Легошины жили рядом со всей этой нечистью и не вступали с ней в соединение, как масло с водой. И их уважали за это. Алла только в карты играла с иными соседями с увлечением, выходящим за пределы обычного. Но вот с пересадкой на новую почву знакомство наше не привилось и постепенно замирало. В Москве мы почти не встречались с Легошиными. Он был занят на студии (теперь мне кажется, что «Белеет парус» он поставил после войны, а развод, сочувствие и прочее были связаны с какой‑то другой картиной). А она — домом, сыном. Володины странности я уже не замечал. Акимов, наименее странный из моих знакомых, напротив, открыл их и рассказывал с тем аппетитом, [с] каким говорим мы о других, но не о себе, вопреки тому, что утверждал Тургенев[4]. Впрочем, возможно, народ в наше время более замкнутый. Акимов, например, рассказывал, что, купив машинку и не умея решительно печатать, Володя сидел и, вставив лист, стучал по клавишам, как попало. Играл в свою новую игрушку, что Акимова приводило в недоумение, доходящее до восторга. Он же, Акимов, еще в сталинабадские времена рассказывал, что находящийся в Москве в командировке Володя сказал Акимову, выезжавшему в этот день в Сталинабад: «Счастливец! Вы скоро увидите мою жену!» Чем опять привел Николая Павловича в веселое недоумение. Несмотря на вышеприведенные слова, переехав в Ленинград, мы услышали скоро, что живут теперь Легошины неблагополучно. И материальные дела плохи — Володя все не может выбрать сценарий по нраву. И дом разладился. Иные рассказчики не шутя приписывали это неудержимой страсти Аллы к картам. А потом пришла и вовсе страшная новость: мальчик Аллы, тот самый, что не засыпал, когда его укладывали, а все думал о чем‑то, уставившись огромными светлыми глазами в потолок, заболел психически, и его отправили в лечебницу. Он все шептал что‑то и шептал.

18 декабря

Не могу сейчас установить точно, когда, кажется, году в 51, появился на нашей комаровской даче и знакомый и точно из давних — давних времен возникший

Володя Легошин. Он все не мог и не мог найти сценария по душе и приехал поговорить со мной — не напишу ли я для него сказку. Занимался он так называемым дубляжем, и это как бы чисто прикладное дело в его руках превратилось в искусство. Он дублировал «У стен Малапаги»[5] — чуть ли не единственный дубляж, где забываешь о бесчеловечной операции, произведенной над актером: собственный его голос вырезали и заменили чужим. Но Легошину было тесно в этой переводчески- хирургической области кино. Я находился тогда, как понимаю теперь, в состоянии холодном и затемненном. И сначала вяло отказался, а потом вяло согласился. И насильственно, со скрипом выжал из себя нечто вялое и бесформенное, назвав это заявкой на сценарий, над чем Володя горестно задумался, и что студия впоследствии совершенно справедливо отвергла. Но дело не в этом. Узнав, что Катерина Ивановна нездорова, а в Ленинграде не найти диуретина, Володя сказал, что поищет его в Москве. И — вот странный человек — прислал из Москвы заказным письмом, тщательно, виртуозно запечатанным, множество таблеток этого лекарства. И повторил посылку трижды. И, как я припоминаю теперь, я, в тогдашнем затемнении своем, даже не поблагодарил его, не известил, что посылки дошли. А это была последняя наша встреча и последний от него подарок. Мы существуем в тесном кругу и поэтому знали мы, в основном, как живет Володя. Лишенный каких бы то ни было странностей Роу[6] рассказывал, что, не найдя сценария, Легошин сам сочинил сказку, но очень странную — невозможно ставить. И художественный совет отверг ее. С Аллой он разводится. Мешает только квартирный вопрос. И вот год назад, во время съезда, заехавший по делу Роу говорит спокойно: «Я спешу на похороны». — «Чьи?» — «Володя Легошин позавчера умер. Не вылежал после инфаркта».

М

19 декабря

Макарьев Леонид Федорович[0] все жаловался в длинных своих речах на обиды. На непонимание, которым он окружен. Работал с утра до вечера, секунды свободной не имел. Да и теперь не имеет. Получил и орден, и звание, но лицо его сохраняло все то же чуть жеманное и вместе с тем обиженное выражение. Господи, как я ненавидел его! Из немногих ясных чувств, доставшихся в жизни на мою долю, при вечном смятении душевном, ненависть к Макарьеву занимала не последнее место. А теперь мне приятно, когда я вижу столь памятное по переходным годам его лицо с актерской и вместе педагогической улыбочкой, печальной и в чем‑то упрекающей. И мне жалко былой ненависти. Она была частью целой системы чувств, к сегодняшнему дню угасшей. Мы ждали большего. Я называл его профессором Серебряковым из «Дяди Вани», автоматическим оратором, человеком, который даже в пьяном виде перестал говорить рискованные вещи, когда за них стали наказывать не шутя. А он кричал, что я несу в искусство пирожные, когда нужен черный хлеб, что «Клад» — вылазка, писал статью с огромным количеством слов, взятых в кавычки (не цитат) и с таким же количеством курсива. Все о «системе», о «правде», преломленной через «актерское», но прежде всего через миросозерцание — или что‑то в этом роде. Я был уверен, что Макарьев губит детский театр, а Зон и его группа его возрождает. И что же? Зон свой театр погубил, растратил, а старый ТЮЗ существует. Не весть как, но дышит. Макарьев когда‑то хотел власти. Ну вот, он может ее взять — Брянцев совсем стар. Но и Макарьев так немолод, что сделать последние усилия и закрепиться на троне не может. И не хочет. Преподавать спокойнее. И подводя итоги, я вижу, что столь ненавидимый мною некогда Макарьев кое‑что сделал. И я гляжу на него без признака ненависти. Но в глубине души жалею о ней.

20 декабря

Как жалею о тех первых днях знакомства, которые вспоминаю каждый раз, проходя мимо дома на углу Халтурина и Аптекарского переулка. «Дом этот строил Гваренги», — так сказал мне Макарьев, потом Елагина, снимавшая у них комнату, потом Зандберг. И я испытал чувство раздражения, которое быстро подавил. Я не любил, не выносил тогда разговоры о том, кто что построил и что какого стиля. Самоуверенные пижоны, знавшие все это, казались мне народом мертвым. Ничего не понимающим в старом, раз не увидали нового. Нового в искусстве. Кажется, я говорил, что похвалой тогда в нашем тесном кругу было: «Чему‑то соответствует в действительности». А Петр Иванович Соколов, некогда ученик Петрова — Водкина[1], восстал против него именно потому, что у того не было чувства современности. И писал картины, которые понимало два — три человека. (Не могу скрыть, хоть и стыжусь этого, что я не входил в их число.) Он все сердился на себя, тем не менее, что не нашел еще выражения современности. Единственное, разве, он высказывал отчетливо: «У современной Венеры должны быть толстые ноги». И это принималось, как говорилось, без улыбки. На переднем крае, возле Олейникова, Соколова, было все холодно и ясно. В макарьевской же среде любимое слово было: «в каком‑то смысле». Елагина еще несла настоящее знание от настоящего Станиславского и непосредственно от Вахтангова. Она ушла из Вахтанговского театра (тогда, кажется, еще III студии) по причинам творческим. Вместе с Завадским[2]. Но насколько даже тут было туманнее и, следовательно, теплее, чем возле моих беспощадных друзей. На переднем крае были по — солдатски грубы, что меня задевало более, чем следовало. Здесь же царствовала деликатность в приемах. Особенно возле Елены Владимировны. В ее комнате на стене висели юношеские акварели Юрия Завадского: стол с бутылкой, а за столом пьяница в цилиндре. Лицо зеленое. Без глаз. Все условно, но, увы, той условностью, которая умерла.

(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});
1 ... 88 89 90 91 92 93 94 95 96 ... 219
На этом сайте Вы можете читать книги онлайн бесплатно русская версия Телефонная книжка - Евгений Шварц.

Оставить комментарий