ехать во Францию, пришел попрощаться со мной, он был преисполнен веры. Мне же было мучительно больно оттого, что я не понимаю, не знаю, что происходит в моей собственной стране. Сент-Экзюпери, с которым я часто виделся, говорил мне: «Мы не имеем права, находясь здесь в безопасности, судить несчастных французов, раздавленных сапогом оккупанта… Мы с вами, по крайней мере, приехали сюда без средств и готовые, если доведется, снова испытать на себе все превратности войны… Но что может быть смешнее утверждения Н.: „Я продолжаю бой“, если он живет здесь, вовсе не собираясь воевать и имея прочный фундамент в виде вовремя вывезенных миллионов?»
И мы вместе процитировали «Тартюфа»:
«И нет поэтому на свете ничего
Противнее, чем ложь, притворство, ханжество.
Не стыдно ли, когда святоши площадные,
Бездушные лжецы, продажные витии,
В одежды святости кощунственно рядясь,
Все, что нам дорого, все втаптывают в грязь».[340]
Сент-Экзюпери говорил правду; в то время в каждой группе французов были и славные малые, и подлецы. Мы, желавшие вновь сплотиться перед лицом врага, представляли этот союз состоящим из одних лишь героев. Если человек оказывался честным, все проблемы сразу же разрешались. Я помню, как однажды ко мне пришел молодой друг, Этьен Бюрэн де Розье, оставивший службу во французском посольстве (где он был секретарем), чтобы присоединиться к «Свободной Франции» в Сирии. «Сейчас, — говорил он мне, — я хочу быть бойцом. О дипломатической карьере я стану думать только после победы». Я ответил: «От всей души одобряю вас; в вашем возрасте я поступил бы так же». Он спросил меня: «Что мне сказать от вашего имени генералу Катру?» — «Передайте мою любовь и глубокое уважение». Теплую, дружескую переписку вел я и с Андре Моризом, ставшим убежденным голлистом, и с Луи Рушо (зятем Пьера Бриссона), и с Шарлем Буайе, и с десятком других.
Но некоторые воспринимали ситуацию иначе. Они думали только о личной мести. А пока — осуждали, обличали, клеветали. Один из них, чье имя я называть не хочу, поскольку он уже умер, на протяжении четырех лет донимал меня лютой ненавистью из-за того, что однажды я задел его гордость и помешал честолюбивым устремлениям. «Я сотру вас в порошок, — сказал он мне тогда. — Я умею ненавидеть. Я вас разорю, вы останетесь в одиночестве, будете в моей власти». Надо, признать, он сделал все, что мог. Я оказывал поддержку (моральную и, в меру моих скромных в то время средств, материальную) всем акциям в — защиту евреев, а он обвинял меня в расизме! Я воевал за Англию, а он писал в Лондон, что я настроен против англичан! Я представил ему тысячу доказательств противного: благодарственные письма, полученные и от англичан, и от еврейских организаций, которые я бережно храню и поныне; сотню статей в американских газетах, доказывающих твердость и постоянство моей позиции и говорящих о благотворном влиянии моих лекций. Но для моего преследователя все это было неважно. Правда в его глазах ничего не стоила. «Правда, — ответил он мне со зловещей ухмылкой, — это то, что служит моей мести».
К сожалению, люди принимают на веру то, что созвучно их страстям и затаенным обидам. «Клевещите, клевещите, всегда что-нибудь да пристанет»[341]. Всем этим измышлениям со временем предстояло рассеяться при солнечном свете очевидности. Но был момент, когда этот ловкий и коварный Яго чуть было не преуспел в своем начинании. Ему удалось заронить сомнение в души некоторых англичан (но не посла лорда Хэлифакса, который не прекратил выказывать мне свое расположение). Он заразил небольшую часть французской колонии в Нью-Йорке. Он даже на расстоянии отравил мысли французов, оставшихся во Франции и в Лондоне. Люди, ставшие потом моими лучшими друзьями, признавались, когда мы впервые увиделись после освобождения, что принимали меня за противника, и приносили искренние извинения, когда я давал им почитать статьи, сами даты написания которых неопровержимо доказывали безупречность, решительность и действенность моей позиции.
Американцы, которые лучше были осведомлены об истинном положении вещей, почти все остались мне верны. Это можно поставить им в заслугу, ибо Яго не пренебрегал ничем. Я должен был прочитать лекцию? Он отправлялся к ректору университета или к ее организатору и говорил: «Как вы можете принимать этого фашиста!» Один из них с негодованием ответил: «Сударь, до вашего прихода я хотел попросить г-на Моруа прочитать одну лекцию; теперь я попрошу его прочитать три». Благодаря справедливости и дружбе Женевьевы Табуи[342] и Кериллиса[343] нью-йоркская голлистская газета «За победу» всегда отвергала диатрибы моих врагов. Все книги, которые я выпустил в Америке, были встречены там благосклонно. Я говорю об этом, потому что в то время требовалось много мужества, чтобы быть справедливым, и я признателен за это Женевьеве Табуи и ее литературному критику Морису Куэндро.
Канадская газета «Жур» по своей доверчивости опубликовала в качестве пересказа одного из моих произведений целую кучу немыслимых сплетен; я ответил: «…что касается прочих нелепых слухов, которые ваш сотрудник приводит без тени доказательства, я их уже опроверг, но правду надо повторять не менее упорно, чем ложь. Итак, скажем еще раз: 1) что я прежде всего хочу полного освобождения Франции; 2) что освобождение это возможно только в случае победы Англии и Америки; 3) что я горячо желаю этой победы; 4) что я был восхищен мужеством и стойкостью англичан; 5) что я повсеместно публично возносил им хвалу; 6) что я восхищаюсь волей французов к сопротивлению; 7) что я не признаю ни военного, ни политического сотрудничества с захватчиком; 8) что завтрашняя Франция должна быть свободной страной, руководимой волей французского народа. Это понятно? И сколько раз придется еще все это повторять, чтобы выбить почву из-под ног тех, кто, подобно вашему сотруднику, приписывает мне мысли, которых у меня никогда не было, из одного лишь стремления осудить меня за них?»
У газеты хватило честности полностью опубликовать этот ответ, снабдив его теплым примечанием о том, как приятно ей было узнать, что «этот замечательный, всеми любимый писатель разделяет мнение газеты и ее друзей». Таким образом, из его нападок ничего не вышло. Но слухи живут долго; можно себе представить, до чего доходила людская доверчивость в эту пору страстей и невзгод. Я догадывался об этом и страдал невыносимо. В моем «Садке» 1941 года я нахожу такие слова: «Честному человеку трудно решиться отвечать на клевету. Он так хорошо знает, насколько она ложна, что у него в голове не укладывается,