понимал его. В Вене его чтили как великого писателя, одного из замечательнейших людей отечества, окружали любовью и восхищением; и вдруг какой-то крикливый, злобный капрал изгоняет евреев, оккупирует Австрию, и Цвейг оказывается вне общества, гордостью которого он являлся. Было от чего прийти в отчаяние. С момента нашей встречи я сразу почувствовал, что эта трагедия закончится самоубийством. Я и сам находился в похожем состоянии, но надежда не покидала меня. Кроме того, я верил, что мои французские друзья меня не забудут. Некоторые, разумеется, отвернутся; но их будет немного и они со временем устыдятся своего предательства.
В Нью-Йорке я вновь встретился с семьями Жюля Ромена, Метерлинка, Томаса Манна. Чета Роменов не разделяла моих сложных чувств по отношению к маршалу Петену (я испытывал к нему смесь благодарности, жалости и настороженности) и отзывалась о нем весьма недружелюбно; тем не менее мы прекрасно понимали друг друга и великолепно ладили. У миссис Лэмонт я встретился с Г.Дж. Уэллсом, путешествовавшим в то время по Соединенным Штатам, с Полети, всемогущим нью-йоркским политиком, и с Винсентом Шином. Все они строго судили Францию, и мне каждый божий день приходилось произносить настоящие проповеди в ее защиту. Правда, старался я не зря, потому что мои слушатели искренне стремились понять.
Так у меня возникла мысль рассказать как можно более точно все, что я видел за эту войну, объяснить причины нашей катастрофы и подготовить общественное мнение к участию в войне Америки. Я спешно написал несколько статей, которые затем были объединены в сборник «Трагедия Франции». Это было в августе 1940-го. Нью-Йорк изнемогал от влажного, душного лета, и я, садясь за работу, ставил с двух сторон по вентилятору. Статьи вышли в свет и вызвали поток взволнованных писем.
«Теперь мы снова можем поднять головы», — писали мне французские моряки, чей корабль был интернирован в одном из нью-йоркских портов.
«Я плакала навзрыд, читая ваши статьи, — признавалась в другом письме скромная французская портниха, — но вы вернули мне гордость».
Английские читатели, знакомые с реальными фактами, подтвердили, что все сказанное мной о франко-английских взаимоотношениях верно и справедливо. Английский писатель Гренвилл Баркер[331] (он занимался в ту эпоху британской пропагандой в Соединенных Штатах) написал мне: «Какая хорошая книга!.. Какая справедливая, благородная и поистине оздоровляющая книга…»
Я процитировал это письмо в числе других, потому что впоследствии, вовсе не из малопорядочных соображений, смысл моей книги постарались исказить. Впрочем, свидетельства генерала Горта должны были доказать непридуманность и выдержанность моего рассказа. После того как статьи были напечатаны, самая известная журналистская ассоциация Нью-Йорка «Dutch Treat Club» пригласила меня выступить с лекцией об уроках войны. Я рассказал о причинах нашего поражения, а потом добавил: «На прощанье мне бы хотелось поделиться с вами нашими надеждами. Несмотря на постигшую нас страшную участь, мы с отчаянным упорством верим в будущее нашей страны. Разве возможно, чтобы сорок миллионов мужчин и женщин, умных, честных, трудолюбивых, в один день изменили свои взгляды только потому, что правительство не подготовило к сроку десять тысяч самолетов и шесть тысяч танков?
Никогда еще история не посылала народу более тяжкого испытания. Никогда еще, я в этом уверен, несчастье не поражало более благородных сердец, способных вынести из этого испытания суровый урок. Победа в первой мировой войне усыпила нашу бдительность, сделала легкомысленными. Поражение закалит нас, пробудит наш боевой дух. Кто знает, может быть, наши дети сумеют обратить поражение в победу. Я верю в них. Верю в молодых лейтенантов с линии Мажино, в молодых французских летчиков, горячих и смелых, которым так и не довелось проявить свою доблесть. Вы увидите еще, что это за поколение! Вы еще услышите, как ваши дети с любовью и благоговением будут произносить имя Франции. Старое, засохшее дерево расцветет на ваших глазах будущей весной.
Возможно, кто-то из вас помнит чудное стихотворение Киплинга, написанное после Трансваальской войны; каждая строфа там заканчивается припевом:
Веди нас в бой, наш ратный Бог,
Чтобы никто забыть не смог…
Если наше поражение чему-нибудь вас научило; если вы поняли, что нет свободы без надежности, а надежности — без единства; если вы поняли, что стачками и громкими речами не остановить танки и самолеты; если вы научились заполнять работой все шестьдесят секунд „неумолимо короткой минуты“; если вам ясен роковой смысл двух слов, одинаково трагических на всех языках мира: „Слишком поздно!“ — то тогда мы страдали не напрасно. Это значит, что Франция ценою слез и крови в который раз спасла мир от рабства. Вот почему, как бы тяжко мне ни было, я пришел к вам рассказать о наших ошибках, бедах и надеждах для того, чтобы никто из вас „забыть не смог…“»
Меня начали приглашать с выступлениями: в Гарвардский клуб, в Колумбийский университет, в мэрию и в тысячу других мест. Благодаря постоянной работе мы легче переносили удручающие новости, доходившие до нас с родины. Как же больно было вместо цветущей и гордой Франции, которую мы помнили, представлять себе жалкую, беспомощную страну! Довольно скоро под давлением немцев там были введены расовые законы, коснувшиеся старинных французских семей, ветеранов обеих войн, достойных граждан, чьи сыновья отдали жизнь за отечество. Я оказался перед мучительным моральным выбором.
— Довольно вам защищать Францию, — говорили мне циники. — Что вам с нее теперь? Все, что она может вам предложить, — это унижение и нищета. Вам нужно демонстративно от нее отвернуться. Ваша популярность здесь сразу возрастет — а это в ваших интересах. К тому же вы ничем не рискуете. Если Франция победит, вы вернетесь домой победителем. Если нет — у вас остается Америка и доминионы. Ребенок, и тот поймет, что для вас выгодно.
К сожалению, долг никогда с выгодой не совпадает. Я свой долг видел в том, чтобы служить многострадальной Франции до тех пор, пока это возможно. И твердо решил защищать ее в своих выступлениях. Но защищать не то, что я сам считал достойным осуждения, а французскую культуру, память о тех, кого уже нет, честь нашей армии; я вступался за наших детей, за наших пленных, которым так нужна была помощь Америки.
Несколько недель кряду я пребывал в состоянии отчаяния и лихорадочного возбуждения. Моя скованная по рукам и ногам родина казалась мне плененной Андромедой, которую я в юности мечтал полюбить и спасти. А вскоре пришло время доказать, что даже личные обиды не властны над моей любовью. Американская пресса опубликовала телеграмму, в которой сообщалось, что наша старая текстильная