— Вы же знаете тот очаровательный математический анекдот? Что мастер Апстен однажды опоздал на занятие и принял написанные на доске формулы за домашнее задание. Оно показалось ему сложным, но он с блеском с ним справился, а потом узнал, что то были нерешаемые теоремы. Легенда! Просто легенда! Расскажите мне, каково это — быть немножечко мастером Апстеном?
— Эээ…
— Ну что же вы стесняетесь! Не бойтесь, — он подмигнул, — я совершенно не кусаюсь, фи! Я всё-таки человек науки. И хочу услышать решительно всё!
Я сглотнула. Отчаянно захотелось чаю, чтобы утопить в нём лицо и краснеющие уши.
Говорят, похвала даже кошке приятна, — а это кое-о-чём говорит; но одно дело мельком брошенное «молодец» и совсем другое — вот такие многословные, бурные речи с преувеличенными сравнениями.
— Рассказывайте, рассказывайте! Как же родилась у вас эта удивительная затея? Может быть, вы увидели эту схему во сне? Или и вовсе, — он округлил глаза, — продали душу служителям Бездны?! Это останется между нами!
— Нет, — решительно сказала я. — Никаких… никакой эзотерики не было. Я действительно не знала, что так нельзя. А мне… мне было очень надо, чтобы всё получилось.
Ночной лес пахнет льдом и металлом безразличных звёзд. С неделю назад валил снег — пушистыми, крупными, с девчачью ладонь, хлопьями, — потом стаял в прорвавшихся сквозь лысые ветви лучах солнца, а в морозную Долгую Ночь смёрзся коркой, как рана закрывается новой, тугой и плотной, плотью будущего шрама.
Наст то держит, то с треском разваливается, и тогда нога ухает в снег сразу по колено. Штаны вымокли, задубели, сапоги полны снега. Лицо исколото, изрезано ветками, но я уже не чувствую этого — только горячее ощущение на вымороженной коже. Мокрые пальцы вспухли так, что я не понимаю уже: расправлена у меня ладонь или сжата в кулак.
Путаюсь в снежной каше и падаю. Разбиваю подбородок о ледышку. Бью руками о снег, — сознание вспыхивает от боли.
Можно бы вернуться, — шепчет что-то внутри, и я почти слышу, как крошатся зубы.
Лучше уж я сдохну здесь, чем в этой их тайной службе!
Лучше уж лягу в снег и усну, забудусь, выключусь, как выдернутый из сети телевизор, — чем снова рвущий лёгкие воздух, бурлящий азарт и предчувствие кипящей, толчками выливающейся из вены крови.
Курица может жить без головы — от десятка секунд до многих минут, а если хорошо постараться, говорят, и недель. Только это не жизнь. Это ноги ходят сами собой, куда придётся, пока тело не врезается в поленницу, и тогда оно принимается хаотично хлопать крыльями, биться, пытаться взлететь, падать, засыпая всё вокруг перьями, заливая землю кровью. А голова лежит на чурбане, безвозвратно дохлая, и глаза уже ничего не видят, и в сознании нет и ничего больше, кроме снега и пустоты.
Если они найдут меня, то и я…
Я не хочу умирать.
У берега я расчищаю пятачок, прикрытый от ветра крутым склоном, и развожу огонь. Ветки горят плохо, и приходится залить их вонючей бензиновой смесью, — я украла её из папиного охотничьего рюкзака. Обледенелая одежда тает, кожа отогревается, и это ещё хуже, чем когда она замерзала, — потому что жить, конечно, много больнее, чем быть мёртвым.
Я дура, и поэтому котелка для воды у меня нет: есть только крошечный тигель. А дома чайник, горячий бок печки и пахнет праздничными пирогами и сухими травами, и мама хотела затеять марципан. И нарядить меня во что-нибудь красивое, чтобы отдать этому и утирать слёзы умиления, что такой маленькой мне досталось хоть что-то.
Не пойду!
Назло бабушке отморозишь уши, — вкрадчиво говорит внутри голос тёти Рун. Я встряхиваю головой, зарываюсь в сумку, режу ножницами оловянные полосы, высыпаю их в тигель. Рассыпаю по снегу кабошоны, расставляю их так и эдак. Выбираю двенадцать, чтобы заровнять все углы по часам. Рисую в блокноте, чёркаю, рисую снова.
Надо просто отменить это всё. Сделать так, будто никакой Охоты не было. И тогда как будто бы меня не будет тоже, не будет ни дороги, ни следов, и никто никогда меня не найдёт, и никто никогда меня не увидит, и всё то, что должно было быть твёрдым, станет несбывшимся.
У меня должно получиться.
У меня не может не получиться.
liv
— Поразительно. Просто поразительно! — сказал мастер Ламба и захлопал в ладоши. — У вас, очевидно, природное чутьё к материалам! И что же было дальше?
— Перебралась через реку. Нашла попутку. Как-то так.
— Поразительно, — снова повторил мастер и надолго замолчал, уткнувшись в мои рисунки.
Когда я сбежала, я была здорово не в себе. Всё внутри дрожало то ли от страха, то ли от предвкушения, то ли от чего-то ещё; я и помню это время не как связную историю или кинофильм, а как набор беспорядочных смазанных кадров. И первый свой артефакт я делала так же: суетливо, бездумно.
Счастье ещё, что не покалечилась.
Ламба сказал: «чутьё», — но по правде, тогда в моём изделии было куда больше случая, чем чутья. И слова я слепила как придётся, и в глагольных формах натворила ерунды, и на окаменелое дерево повесила как морок не запах даже, а неуклюжее его подобие. Но случилось, как случилось, и получилось, как получилось.
Рассказывая, я набросала на листах каких-то углов, каких-то