Не успеваем мы позавидовать нарядным шубкам и ветчине. Дети нэпманов остаются сиротами: их отцы, владельцы магазинов, маленьких фабрик или мастерских, арестованы, сидят в тюрьме, потом их отправляют в ссылку, в Нарым, а в газетах мы читаем, что они скрывали от государства свои истинные доходы и тем преуменьшали налог.
Душа! Тебе до боли тесноЗдесь, в опозоренной груди…
Неладно оказалось у поэтов с душами, что при «военном коммунизме», что при НЭПе. Где ж обыкновенным душам обыкновенных людей найти было и лад и строй? И смысл?
Души изнемогали почти физически — у тех, у кого они были.
9
Мне казалось, в Саратове душа моя изнемогает в разлуке с Ленинградом. Стоит мне попасть обратно в родной город, и я тотчас же «разберусь и пойму».
По городу я тосковала острее, чем по родным и друзьям. Зимою Саратов украшен сугробами, завален сияющим снегом. Летом — жара и пыль. Мелкие вихри пыли, волчки пыли крутятся посреди улицы; вечный хруст пыли на зубах; «пыль, пыль, пыль от шагающих сапог»; жалкие в своей мнимой величавости верблюды. Верблюжьи плевки возбуждают гадливость. Зной обостряет тоску, тоска отяжеляет зной.
«Аполлон Григорьев совсем заглох, книг нет, библиотеки закрыты, да я и ни на что, кроме механической работы, и не чувствую себя способной».
Полное разочарование в себе. Сама себе постыла, и Саратов постыл:
«Я разучилась писать письма. Пишу неряшливо и провинциально. А в детстве я умела — помнишь? И ты говорил, что из меня непременно выйдет беллетристка».
«Я была на турнире поэтов в университете. И смешно, и стыдно, и больно слушать».
«Не пишу многим… не потому, что… не хочу, а потому, что писать нечего, ибо живу чрезвычайно неинтересно и однообразно… В театр мне как-то не ходится (не была ни разу), в кино — тоже; в Пролеткульте была раз и больше не пойду, так как он является доказательством блоковской истины, что „человеческая глупость безысходна, величава, бесконечна“».
10
В Саратове летом явилось у меня одно великое утешение — Волга. Каталась я на лодке иногда с Арсением (Асей) Крогиусом, иногда с Юрой, иногда с ними обоими вместе, но чаще «без никого». Великая река, случалось, излечивала хоть на вечер от тоски и жары. Убегала я на Волгу тайком, словно на любовное свидание. Оказывала ей милость — прощала ей даже то, что она ничем не похожа ни на Неву, ни на Невское взморье, ни на Финский залив.
«Ты мне дал хорошую гребную школу, — писала я отцу, — и я, хотя и не могу долго грести, но гребу хорошо».
Бывало, после знойного, пыльного дня, после метанья по урокам и возни с расшифровкой очередных скучнейших стенограмм — вечером отправлялась я на Волгу. Ниже, ниже со спуска; под конец, на крутизне, ноги уже сами бегом бегут. В городском саду наверху наяривает духовой оркестр, а внизу, на Волге, ежевечернее летнее празднество огоньков, огонечков, огней. Они движутся, сближаются, переплетаются, догоняют друг друга. Зеленые юркие огоньки лодок; зеленые плавные огни на высоких мачтах плотов; зеленый и красный, зеленый и красный, зеленый и красный вращающийся огонь буя.
На плоту возле берега покачивается тусклая керосиновая лампа. Это лампа яхт-клуба, светящаяся из окна дощатой будки. Сдаю в окно старику свое удостоверение, плачу пустяковые деньги — и бойкий старик идет отвязывать.
Привязанные лодки мерно трутся бортами друг о друга, а кормою о плот.
— Дайте спокойную, чтоб не вихлялась, и руль уберите! — прошу я.
— Без руля? Опять, значит, одна явилась? — не одобряет меня старикан.
Неверными шагами иду я по плоту к воде — плот качается.
Одна? На этот раз, слава богу, в одиночестве, а не трое в комнате или «в одной лодке».
Радует меня мое одиночество — да еще, может быть, некоторая доза страха.
Я вставляю уключины в гнезда, весла в уключины. Старик багром отпихивает мою лодку подальше, я отпихиваюсь веслами от стада бьющихся на привязи лодок — и вот оно, счастье: мерные взмахи рук, запах воды, дерева, каната, мелкие волнишки, бьющиеся о борт. Лечу!
Лететь — лети, а гляди в оба. Это тебе не морской простор в Куоккале и не пустынность Невы, тут на реке толкотня. Беззвучно и медленно плывут над водою высокие огни переправы: переправа в Покровск. Плоты на Покровск. Это — в вышине, а внизу, чуть-чуть выше воды, зеленые светлячки лодок. Берегись! Бывает и так: лодка идет без огня, у них там фонарик погас, а они спичек не захватили. Темные шныряют во тьме. Это опасные лодки. Шваркнут тебя ненароком бортом о борт и тебя же и обругают. Они страшнее, чем желтые, круглые огромные огни пароходов. Пароходы не опасны — они видны, да и слышны из дальней дали — гудят зычно. Убирайся с фарватера вбок — цела останешься. Да и на мелких волнах, пустив весла по борту, покачаться я любила.
В желтизне огромных пароходных огней терялись и меркли даже пронзительно-яркие огни буя.
Но мне до пароходов дела нету. Мне бы подальше от них и от города, туда, куда и пароходы не сворачивают — свернуть под Соколову гору, в Затон.
Держу вверх. Соколова гора нависает над Волгой черным-черна, без единого огонечка. Там ничего не строят — она непрочная, срывается, бывает, в реку большими ломтями.
Чем дальше и дальше уплываю я вверх, к черной Соколовой горе, тем ярче сияет город, остающийся позади. А мне того и нужно. Вот он слился уже в сплошную неразборчивую груду огней, и не верится, что это вовсе не груда, а окна домов и домишек, переулки, переулочки, улицы.
Вот я хоть и на час один — а удрала из Саратова! Посреди реки неподвижные, тяжелозадые баржи. Пахнут они гнилью, ржавчиной, крысами, ветхостью. Огней никаких. «Если тут кувырнешься, — думаю я, осторожно огибая широкозадые чудища, — сразу под их днища утянет». Страшно.
Теперь уже и в Затон рукой подать. Над Соколовой горою вышла и стала луна — отсюда, с реки, среди путаницы плывущих над головою огней, она кажется тоже огнем, и один раз я поймала себя на беглом недоумении: «Что за огонь, а мачты нету?»
Эх, чай пила,Самоварничала!Всю посуду перебилаНа-ку-хар-ни-ча-ла! —
вскрикивают молодые голоса поблизости.
То идет мужская трехпарка. Хорошо идет, красиво. Спины, обнаженные до пояса, кажутся голубыми под лучами луны. Стройно закидывают весла, враз показывая три затылка, стройно выпрямляются, и даже струйки капель с их весел капают в воду со стройностью.
— Ау, барышня! — кричит один. — Садись к нам четвертой, веселей будет. Сядешь на руль, а твою калошу на буксир возьмем.